Старик никогда и никому не рассказывал о своем детстве, даже вскользь не касался этой темы. Рос он, как волчонок — всегда голодный, одинокий, угрюмый, хотя и был единственным выжившим ребенком в семье. Казалось бы, родители должны беречь, любить и лелеять свое дитя, ко где уж там, они и сами постоянно грызлись друг с другом, как собаки. По крайней мере, он не помнит ни единственной их улыбки, ни единого теплого слева. Жили они где-то в лесу, а может быть, на опушке, в маленькой, холодной и мрачной халупе — сейчас и не узнать где. Кругом были деревья да руэм перед окном — старая вырубка вдоль мшистого болотца с оконцами чистой воды.
Мать с отцом иногда на целые недели пропадали куда-то. И он, грязный, голодный, полуголый, весь в соплях и цыпках, жил как мог. Отщипывал кусочки от оставленной краюхи хлеба, жевал прогорклую муку, но в основном кормился дарами леса: ягодами, травками, кореньями, сырыми грибами, птичьими яйцами. Где-то рядом, видимо, была деревня, потому что он, проваливаясь по самую пазуху в снег, ходил однажды зимой туда, выпрашивал куски, вареную картошку, а то лазил по курятникам и шарил в гнездах. Но это уже позже, когда немного подрос. И одиночество его не пугало. Целыми днями бродил по лесу, иногда и засыпал, свернувшись калачиком, под деревом, а ночью просыпался от холода и безошибочно шел в полной темноте к дому, будто чуял, как зверь, свое логово. Он не знал иной жизни и потому считал свое существование вполне обычным.
Родителей он не ждал, и они появлялись всегда неожиданно, чтобы так же неожиданно исчезнуть. В первые минуты по приходу домой они, будто вспомнив, что происходят от человечьего племени, затаскивали его в избушку, снимали старые и одевали на него новые тряпки, совали в руки ломоть хлеба, утирали сопли и награждали подзатыльниками. А потом уже не обращали никакого внимания. И он забирался под лавку и следил за отцовскими ногами, мечтая улизнуть в лес. Он только и помнит эти ноги, черные от грязи и грубые, как копыта — отец совершенно не замечал его и пару раз сшиб с ног, с тех пор мальчонка не спускал глаз с этих ног, чтобы не попасть под их безжалостный удар. Мать же не запомнилась ему ничем.
Единственным другом его, братом, отцом и матерью стал лес: он баюкал, выхаживал, кормил, защищал — он заменил всех. Правда, был и еще друг, но как же редко он приходил, будто не знал, не чувствовал, как худо без него мальцу. И каждый приход его становился праздником, если только было тогда в его понятиях это слово и это чувство.
Старый охотник бобыль чючю Микипыр приходил обычно по осени, потом по первой пороше и зимой раза два-три. Летом же, кажется, не был ни разу. И всегда появлялся в самое трудное время, как будто чувствовал это и как будто знал, что отца с матерью нет дома. А может быть, действительно знал. Он ставил ружье у порога, отстегивал с пояса и бросал под лавку вязку добытой дичи, стягивал с головы вытертый заячий малахай и сразу же доставал черную от времени можжевеловую трубку. И только пустив под потолок клуб пахучего дыма, говорил:
— Ну, как живешь, изи шольо (он почему-то всегда называл его племянником, хотя на самом деле не был даже дальним родственником)? Вижу, хорошо живешь. Ишь, какое пузо отъел! — и тыкал ему толстым, желтым от табака пальцем в рахитичный живот, заливаясь смехом.
Мальчику тоже становилось весело, он скалился и рычал, не умея смеяться. Глядя на такой смех, Микипыр мрачнел и жалостливо ерошил ему длинные, свалявшиеся колтуном волосы.
— Эх-э-хе, чистый волчонок…
Выколотив трубку под порог, прямо на земляной пат, он опять веселел и лукаво вопрошал:
— А что ты так гостей встречаешь, племянничек? Ни к столу не зовешь, ни заячьей лапшой не угощаешь, а? Э-э, да у тебя и печь не топлена. А ну-ка, готовь обед!
Сам он доставал из-за пояса топорик и шел за хворостом, а мальчишка хватал чугун с прикрученной к нему проволокой и босиком выскакивал за снегом или бежал к болотцу, если снега не было. Потом потрошили дичину, заваривали клюквенный чай…
Уходя, охотник подвешивал на чердаке, подальше от глаз, пару зайцев или несколько рябчиков на черный день, доставал гребенку спичек, отламывал несколько штук и прятал в пазах, обматывая каждую спичку паклей для пыжей, чтоб случайно не вспыхнула и не наделала беды, й наказывая ничего не говорить отцу с матерью.
Куда делась мать — он до сих пор не знает. Может, умерла, может, подалась в иные края, а может, отец прибил под пьяную руку. Самого же отца привез по весне чючю Мики-пыр, скрюченного, закостеневшего, уже поглоданного лисицами. Нашел в лесу, недалеко от избушки, приторочил к лыжам и привез.
На сей раз они не топили печку, не пили чай.
— Собирайся, дружок, — сказал Мнкипыр. — Будешь у меня жить.
И они пошли: Мнкипыр впереди, волоча лыжи, а он сзади, подталкивая палкой мертвого отца.
Может, и не сладка, по-нынешнему, была та жизнь у бобыля, да только воспоминания о ней остались самые сладостные. А какая охота была! А сказки да побасенки охотничьи! Эх, вспомнишь да вздохнешь…