Финторе Бовалино был последним. Представляю, что такие периоды были не впервые и, возможно, во время одного из них Марфаро решил развить другие, сопутствующие бизнесы. И как назло в это время не только никто не умер, но не было ни одной свадьбы, никто не праздновал день рождения, ни одной отснятой кассеты, ничегошеньки. Приход нулевой. А он был помешан на деньгах. Я знаю, что такое голод, повторял он как припев, а тот, кто познал голод… он не заканчивал фразу, объяснявшую в этом виде много чего.
В те дни Марфаро по большей части проводил время среди стариков, в баре, где те играли в карты или на скамейках, где сводили счеты с непрожитым, заглядывал им в глаза, нет ли признаков близкой кончины, у некоторых даже спрашивал, уверены ли они, что хорошо себя чувствуют, а однажды, будучи в отчаянии и находясь рядом с Диогеном Кастроре́джо, о котором накануне узнал, что тот перенес инфаркт, сказал ему, как жаль, что ты выжил, Диоген так врезал ему в челюсть, что Марфаро распластался на земле.
Пока я не ушел, он проклинал человеческое долгожительство, и я подумал, что это же сюжет для замечательного рассказа – о городе, в котором люди перестают умирать, и кто-нибудь его обязательно когда-нибудь напишет. Грустная, наверное, выйдет история: представить, как внезапно теряется смысл жизни. Ибо это один из величайших парадоксов: смысл жизни заключается в смерти. Из него рождаются чувства времени, грусти, потери, желание плакать, красота взгляда, тоска по ласкам, любовные забавы, неосознанно отягощенные чувством потери, ибо когда целуешь кого-нибудь, потому что очень хочешь целоваться, внутри появляется страх, что этого может не случиться, потому что любимый человек может исчезнуть, что мы не сможем больше целоваться, обниматься, ласкаться, – радости, которые остаются и которые питаются грустью.
Второй удар по Овидию нанесен был ночью, в неустановленный час.
Когда на следующее утро я открыл библиотеку, моя забывчивость сразу же бросилась в глаза. Ночью лил проливной дождь, окно было распахнуто настежь, на полу стояла лужа воды, посередине которой лежали разбухшие «Метаморфозы». Я выхватил книгу, из которой лилась вода, буквы поблекли, как Дафна, утонувшая в речном потоке. В эту минуту я подумал, что страницы сами выбрали способ самоубийства: мокрые, слипшиеся, метаморфоза возврата к первородному состоянию. Я понял намек: положил книгу в полиэтиленовый мешок, закрыл библиотеку на полчаса раньше и зашел к цветочнику купить саженец лавра.
Отправился на кладбище, покрыл столик листами старой газеты и сверху положил саженец и книгу. С помощью совка осторожно вынул из горшка растение, и когда все его корни оказались снаружи, поставил в пластиковое ведро под струйку воды. Когда земля с корней начисто смылась, я опустил в ведро с грязной водой книгу. Деревце положил на столик. Достал разбухшую книгу, вырвал из нее первые шестнадцать страниц, начиная с любви Феба к лавру, который в знак согласия покачивает ветвями: стал обертывать ими каждый корень, как будто накладывая повязку на рану, стараясь, чтобы было не очень туго и не очень слабо, поиск правильной меры, в чем состоит миссия человека. В эти минуты я казался себе юным Фебом, еще ощущавшим, как под корой трепещет девичья грудь, и обматывал побеги корней бумагой, стараясь их не повредить, будто по ним текла не лимфа, а кровь, будто они были не корой, а кожей, дыханием и биением сердца. Когда все корни были обернуты размокшими словами Овидия, когда все корневище сроднилось с бумагой, я посадил его снова в горшок, присыпал землей, дополнительно полил, и когда вода покрыла землю, я вообразил, как слова проникают в корень, питают его своею любовью – метаморфоза наоборот, лавр становится женщиной, ее голос и вздохи растворяются в хлорофилле и доносят человеческие частицы, деревянные волокна становятся мягкой грудью, листья укладываются в волосы, ветви превращаются в руки, кроны исчезают в овале лица. Посмотрев, наконец, на растение, я подумал, что Аполлону выпала злосчастная из судеб, Дафна по крайней мере перестала любить из-за свинцовой стрелы Купидона, самой благодатной, ибо безразличие к мужчинам и миру – это благодать, здоровое и святое безразличие, делающее нас счастливыми, как любой неодушевленный предмет, который есть только то, что он есть, и не больше, ни мыслей, ни воспоминаний, ни сожалений, ни желаний. Но для Феба это была трагедия, златая остроконечная стрела проникла ему в мозг, мозг пробудил разум, разум – жизнь: ничто так не убийственно, как безответная любовь.
На секунду я подумал, как Аполлон: когда наступит время и Офелия станет моей, злосчастная судьба может вырвать ее из моих объятий.
Послезавтра был день ее рождения, и я не хотел, чтобы он пролетел, как любой обыкновенный день. Хотелось сделать ей подарок. Цветы, конечно, и что-нибудь еще. Что дарят женщинам? Я никогда этого не делал: драгоценное украшение? Шарф? Духи? Любой предмет по отношению к ней терял свой исконный смысл. Предметы связывают нас с миром, а все то, что касалось Офелии, должно быть неземным.