Писал он ежеутренне с рассвета после любых неумеренных поздневчерашних разговоров и распитий. Встречные едва успевали осознать, что стали очередными персонажами сверхмастерской прозы Довлатова. Жизнь была неиссякаемым источником литературы. Литература была часто иссякавшим источником средств к жизни.
Сережа Довлатов без устали балагурил, перешибая самых высокоавторитетных острословов. И тут же превращался в ненасытного слушателя. Ловил собеседника на слове и делал из этого слова прозаический маленький или не очень маленький шедевр.
На надгробном камне Сережи Довлатова выгравирован его автопортрет. Одна непрерывная, изящная, смешная, артистически завершенная линия.
Я с трудом представляю, чтобы Сережа анализировал или теоретизировал на тему, как он пишет или рисует. Он просто писал и рисовал.
Еще труднее мне сравнить Довлатова с каким-нибудь другим писателем. Легче других писателей сравнивать с ним.
Валерий Попов[187]
Кровь — единственные чернила
Помню ранний, пустынный коктебельский пляж, быстро идущего по тихой, безлюдной жаре московского критика Чупринина:
— Вы слышали? Ночью передавали: Довлатов умер.
— Как?! Мы ж только встретиться собрались!..
Последнее (во всяком случае — ко мне) письмо Довлатова:
«Дорогой Валера! Твое поручение я выполнил сразу, но отвечаю с опозданием, потому что, извини, у меня был запой, и говорить по телефону я мог, а писать было трудновато… Сборник может получиться замечательный…»
Обсуждали с ним сборник — из уехавших и оставшихся. Океан между нами — но есть ли на свете люди более близкие, чем те, что подружились в конце пятидесятых на общем подъеме, общем веселье, пьянстве, на общих страданиях, и главное — на ощущении своей запретной для того времени экстравагантности, талантливости, почему-то вдруг оказавшейся не одинокой, а окруженной близкими, такими же веселыми и гонимыми талантами. Такое братство едва ли еще возникнет где и когда.
Да, наверное, смерть Довлатова не была уж такой неожиданной, и для тех, кто жил с ним рядом, и даже для тех, кто жил здесь. Вся его жизнь — словно специальный, умышленный набор трагикомических происшествий. Он, словно стыдясь своей физической роскоши, разбивал свое прекрасное лицо знойного красавца о первый встречный корявый столб. Все вокруг, постепенно набираясь здравомыслия, с ужасом и восхищением следили за довлатовскими зигзагами. Как? Вылететь из университета?! И сразу — в армию?! И сразу — в лагерные войска?! Ну — это может только он!.. Да — это мог только он. Довлатов сразу и до конца понял, что единственные чернила писателя — его собственная кровь. И тот, кто пишет чем-то другим, просто обманывает: или служит, или — развлекает. Ну что ж! Довлатов не осуждал никого. Наоборот — чем более лукавую, ничтожную жизнь вел человек, тем больше Довлатов уделял ему таланта и любви (талант любит тех, с кем он может проявиться наиболее ярко)… Помню давний звонок Сергея: «Валера! Нужно бы поговорить. Я как раз сейчас на Невском — фланирую по той стороне, куда прежде не допускались нижние чины».
Несколько чопорный, изысканный стиль говорения всегда выделял его из окружающего хлама. Издалека вижу его фигуру, возвышающуюся над всеми на Невском, иду туда. Но вблизи с некоторой досадой замечаю, что он движется среди слегка опухшей свиты, соединенной легким ароматом давней гульбы. Я понимаю — это работа, эти люди будут в его рассказах очаровательны — смехотворно-абсурдны, нелепо-остроумны. Здесь — его кабинет, в котором дышит литература, в отличие от чопорных кабинетов «нормальных писателей», где не дышит давно ничего. Но — тяжеловато. Я исчезаю.
Перед отлетом в Нью-Йорк я шатался в тех самых местах, где когда-то шатались все мы, где, просто выйдя из дома выпить кофе (или лучше пива), можно было в один час встретить и Осю Бродского, и Сашу Кушнера, и Глеба Горбовского, и Серегу Довлатова. Все почему-то жили рядом, в небольшом, но прекрасном пространстве между Невой и Кузнечным рынком — и все дружили, все любили друг друга… Такого — больше не будет никогда. И даже те, кто сейчас в России, порой все равно дальше, чем житель Нью-Йорка, — и только та близость, то золотое время соединяет нас.
…Увидел пьяного, расхристанного солдата — и тут же улыбнулся благодаря Довлатову: вспомнил его рассказ о солдате, который проломил ему бляхой голову и для которого сам же Сережа потом сочинял оправдательную речь. Кто так может еще? Кто для создания прелести жизни сделал больше, чем Довлатов?