После того рассказа злоименного, после той, вернее, злополучной пятницы тринадцатого августа восемьдесят какого-то, не помню точно, года, в прохладное, ясное утро которой застрелился на красивом Монастырском озере, что неподалёку от Ялани, в брусничном бору, случайно или нет, никто пока так и не выяснил, вряд ли кто когда теперь уже и выяснит, но мне-то мнится, что непреднамеренно, Северный Михаил Трофимович, переживший сначала фашистский плен, а следом, словно переданный и принятый из рук в руки, как палочка, по эстафете, и отечественный лагерь, тоже там, возле Ялани, километрах в пяти от неё, в бору сосновом и брусничном тоже, я больше года не писал — не накрапал тогда ни предложения — не то что от буквы, но и от знака препинания с души воротило какое-то время, — не считая редких, коротеньких писем родителям, в которых сообщал им, что жив покуда и здоров, о том же и у них справлялся и желал им того же, а также той блудокаракульщины, которой приходилось заниматься мне в ту пору на работе в одном из исторических музеев. Провоцировал ли я эти неладные события, изображая их прежде литературно, предвидел ли их каким-то — непостижимым в нормальном, не взбудораженном словесным вихрем на бумаге, состоянии — образом, когда от длительной бессонницы и неуёмного курения, запиваемого только крепким чаем, мысли приобретают силу оракула, или же было это тем, что священник Павел Флоренский называл галлюцинацией о будущем, так или иначе, в любом случае не нахожу себе успокоения, хотя страшнее, полагаю, всё же первое: ведь коли так оно, то явно тот, которого добрые люди именовать вслух отказываются, подначивает тебя и подспудно внушает тебе ход развития сюжета — а ты-то думаешь, гордец самонадеянный! — но и второе — тот бы и краше, да рот, как говорится, в каше — что тут страшнее, то или это, когда и то и другое, как заподозрить можно, от лукавого? Ходил я, неведением отуманенный, и во Князь-Владимирский собор, бывал я там и раньше, конечно, когда душею шибко омрачался, впадая в тяжкий грех уныния, а после и по этому конкретно поводу, стоял с вопросом пред иконой Божьей Матери и, покидая храм, зарок даже давал, что сочинительством не стану больше баловаться. Но — обещался кто-то там не лезть куда-то… — всё же пишу, и эти строки — в обличение. Однако с именами я теперь уже не так беспечно обращаюсь. И тем не менее: помилуй меня, Боже. Верую — Господи, помоги моему неверию; не две ли птицы продаются за ассарий, и хоть одна из сих упала на землю без воли Отца?.. и не гораздо ли мы лучше многих малых птиц?.. — и верю, что, хоть и
И вспомнилось ещё мне выражение латинское: Fortis imaginatio generat casum — сильное воображение порождает событие.
Наломал я на голик и на помело берёзовых и кедровых веток. Вернулся домой.
Завечерело. День-то северный — короткий.
Управились мы с мамой по хозяйству, вошли вместе в дом. Раздеваюсь я и слышу, топает отец в столовую.
— Мы сёдня ужинать-то будем, нет ли? — на ходу спрашивает раздражённо.
— Дай хоть раздеться-то, — говорит мама.
— Раздевайся, — говорит отец. — Не даю тебе, ли чё ли.
Поужинали картошкой в мундире с селёдкой, купленной у Чупа-Чупса. Чаем завершили.
— Ты бы не чай, а молоко вон лучше выпил, — говорит мне мама.
— Не люблю парное, после выпью.
— Ну, в холодильнике возьмёшь… Пока туда его поставлю.
Затопил я камин. Подсели к нему отец и мама. Отец так сидит, а мама с вязанием.
Я завалился на диван, открыл «Волхва», по одной и той же строчке глазами елозю, а в смысл её никак не вникну — блудят мои мысли, как бродяжки.
— Почитай-ка мне, пока я спать-то не ушла, — говорит мама.
Взял я Евангелие, прочитал главу:
«Между фарисеями был некто, именем Никодим,
Верующий в Сына имеет жизнь вечную; а не верующий в Сына не увидит жизни, но гнев Божий пребывает на нём».
Отложил я Евангелие.
Лежу.
Молчим.
Начинаю уже дремать. Слышу:
— Отец любит Сына, — произносит мама. И говорит: — Ну, ладно, спать пошла, а вы тут как хотите… И за камином-то присматривайте. Да и трубу-то не забудь закрыть, Олег, а то всё выстынет… к утру-то мы тут околем.
Ушла мама к себе. Молится.
— А кто такие эти фарисеи? — спрашивает отец.
— Секта в Древней Иудее, — говорю. — Толковали Закон и строго выполняли каждую Его букву.
— Попы, значит, — говорит отец. — Понятно.