Преподобная Анастасия, родом из Константинополя, служила при царском дворе, имея сан патрикии, которого удостоивались жёны знаменитых мужей или за какие-либо особенные заслуги. Рано овдовев, она удалилась в Александрию, основала близ неё монастырь и начала подвизаться. К Анастасии был расположен император Юстиниан, а супруга его Феодора приревновала мужа к ней и возненавидела её, что и послужило поводом к удалению Анастасии. Скрылась она тайно. Царица скоро умерла, и Юстиниан послал разыскивать Анастасию. Услышав об этом, преподобная, по совету старца Даниила, оделась в мужскую одежду и затворилась в пещере, где прожила 17 лет. Чувствуя приближение кончины, Анастасия написала на черепке к старцу Даниилу, чтобы тот пришёл похоронить её. Даниил поспешил в пещеру и нашёл Анастасию в изнеможении сидящею на рогоже и приобщил её святых Христовых таин. После приобщения лицо её просияло, Анастасия перекрестилась и со словами «Господи, в руки Твои предаю дух мой» скончалась. Произошло это в 567 году.
В пятницу вечером, закат слинял уже, в потёмках — а мы, отужинав, уже и дверь закрыть успели на заложку, ночевать собрались; постучался, — где пешком, где на попутках до Ялани добираясь, прибыл из Елисейска Николай. На выходныевырвался.
Давно не был. Барыняевоная не отпускала: на цапи яво, как медведя, держит. Окоченел — в однех ботиночках-то да в кепчоночке — замёрз, как цуцик. После работы сразу, мол, в чём был, в том и направился сюда, даже домой не забегал, чтобы совсем не запоздниться, а потому и по-походному не нарядился, дескать. Охая да качая головой в отчаянии, поругала его мама: у мужика, мол, дочки уже взрослые, чуть не невесты, а он форсит всё, словно жених. «Больша Федора, да дура… Ума-то нет, — сказал отец, сидел в столовой он, всё слышал, — чужим на развес не одолжишься — не махорка… Тогда уж лучше босиком, а он в ботиночках ещё пошто-то… Босому-то и добежать скорее было бы — подошвы ног к дороге-то не прикипели бы», — проговорил отец, мечтая будто. Сказал он так и умолк, в потолок, закинув голову, уставился: на другое в мыслях, может, перенёсся, вглубь себя ли погрузился; серу листвяжную тягучую будто жуёт, желваками только тискает да стул под собой руками медленно ощупывает, тот под ним, не тот ли, может, проверяя. «Опять с жаной, поди, поцапался, — предположила мама вслух. И говорит: — Чё же ещё-то?.. Не стал домой-то забегать… переодеться… И та уж тоже… Уты-нуты, когти гнуты: налевкасится — и в город… А у самой нос, как собака на берегу, — красавица… К печи ступай, спину погрей, а то вспотел — пальто на рыбьем вон меху… В носках не стой, пол-то студёный… Есть, поди, хочешь, приготовлю», — сказала мама и пошла на кухню, зашумела там посудой. А Николай — на всё, насупившись, тот отмолчался — не потому что замёрз так и губ ему не разжать и не двинуть ими, отерплыми, а потому что по натуремалословый он. Ну и замёрз — поэтому ещё, конечно. Внешне, статью и обличьем, похож Николай на отца, только характера он не такого, как отец, крутого, а смирного. Квашня, как выражается отец. Сдержанный, говорит мама, уравновешенный, непустобрёхий. В спальне у мамы висят два свадебных портрета — увеличенные и подретушированные любительские фотографии сороковых годов, послевоенных, где у мамы вместо зэковского ватника, в каком она на маленьком оригинале, нарисованы кофта и белый кружевной воротничок, не подтверждаемые выражением маминых глаз и с ним не согласующиеся, а у отца вместо военной гимнастёрки с офицерскими погонами — серый пиджак, рубашка белая и галстук чёрный, которых сроду не носил он. Отец на портрете наголо побрит и очень напоминает реформатора поэтического языка Владимира Владимировича Маяковского, тоже снятого с побритой или коротко подстриженною головой. Ну и черты лица у Николая — тоньше, чем у отца, нельзя сказать, но — мягче, бабистее, и он, Николай, похож на Маяковского, но уже меньше.С утра в субботу, поднявшись чуть свет и наскоро попив — брат молока, а я чаю крепкого — со свежим своедельским
хлебом и густой, как масло, сметаной, сходили мы с ним, с Николаем, в лес — нерукотворным полюбоваться, как говорит мама. Взяли с собой тозовку — не для охоты, конечно, а так, в цель, соперничая, пострелять, для чего и крышку жестяную от консервной банки с собой прихватили. Но как на грех, попался нам глухарь. На сосне разлапистой сидит — кормился, нас услышал, замер, шею вытянув и сук собой, как по системе Станиславского, изображая, — не улетает, как на притчу. И, на соблазн себе, его мы подстрелили, инстинкт охотничий сработал, всё на него я и свалю тут.