После сварщика в камеру подселили истинно-православного странствующего христианина. Его подельница (следователь меня поправлял одноделица) сидела от нас через две камеры, у надзирательской, и так как она не выносила замкнутого пространства, дверь ее камеры была всегда открыта. Мне в камере можно было читать все свободное время, а соседу молиться. Библиотека в тюрьме была хорошая и читали много, в основном русскую классику. Допросы проходили тоскливо. Когда меня вызывали, я прихватывал пачки сигарет и, садясь на свой табурет в углу кабинета у двери, раскладывал их на батарею для просушки. В камере было влажно, а батарея закрыта металлической сеткой, и сигареты отсыревали. После раскладки сигарет начиналось одно и то же - "говорил, не говорил...". Следователь Хилько иногда подходил ко мне вплотную и мечтательно говорил, сгибая руку в локте: врезал бы сейчас тебе, все бы сразу встало на место. Отвечал ему, что все уже встало на место, и его кулачные времена прошли, дай Бог, навсегда. Я, конечно, ошибался, но к рукоприкладству он не прибегал. Этот допрос был не совсем обычным. Следователь был возбужден и в конце концов не удержался и спросил надменно: знаешь, кого я сейчас допрашивал? И сует мне в лицо протокол допроса. Тут я опешил, узнав подпись Р.К. Она ведь в Ленинграде. Вот тут сидела, показал он на диван, и я вперился глазами в этот диван. Пришел Пушкарев. Он не представился, а уселся напротив Хилько и заявил, что, наверное, будет выступать в суде, и многозначительно помолчал, как бы меня предостерегая. Для меня это был пустой звук. Никогда мне не приходилось бывать в суде, я видел его только в кино, поэтому слово "выступать" ничего мне не говорило. Видимо эти мерзавцы вместе допрашивали Р.К. и были под впечатлением, которое еще не прошло. Постепенно разговор стал принимать оскорбительный оттенок. Они имели магнитофонные записи наших разговоров за длительное время. И теперь, после знакомства с Р.К. это взбудоражило их воображение. Когда Пушарев спросил, не от нее ли я приходил в трусах наизнанку (может быть, кто-то из ребят подшутил, и это попало на пленку), я вскочил и закричал: "Как вы смеете? Что вы себе позволяете? Я буду жаловаться!" - повторив слово в слово возмущенную тираду героя рассказа Вересаева, от чтения которого меня оторвал допрос. Прокурор схватил бумажки со стола и был таков.
После пустых препирательств я стал требовать очных ставок. Следователь поставил своей целью нас рассорить и зачитывал показания подельников на меня. Я не верил ни одному слову. Первая очная ставка была с Тюриным. Мы обрадовались встрече. Хотелось многое узнать друг о друге, но следователь не разрешал. Когда он строчил протокол очной ставки, мы объяснялись жестами и сошлись на том, что скорее бы эта бодяга закончилась. Отношения наши с ребятами до сих пор остались дружественными, и все ухищрения следователя не дали результата.
Вечером в камеру прямо ворвались начальник тюрьмы Хилько и Пушкарев, и налетели на соседа. Он заскочил на нары и забился в дальний угол. Сидя, крестил воздух перед собой размашистыми жестами, повторяя - изыди, нечистый! Он их всех принимал за одного нечистого. Вон, в небо спутник полетел, и никакого бога там нет, а ты все свое - бог, бог!
Затем перекинулись на его подельницу: Марфу-то, наверное, потягивал? "Изыди, нечистый!". "А у ишака знаешь какой? Во!" - и прокурор показал свой кулак. "Ведь твой бог сделал!". "Изыди, нечистый!". Махув на него рукой, они удалились. С виду все были трезвые.