Впервые ее никто не останавливал. Антонина – потому, что ей было чем заняться сегодняшним вечером, Катя – потому, что тетя Ева не оправдала ее надежд, Петр Алексеевич – потому что не знал, принято ли в доме Самохваловых бросаться грудью на амбразуру, чтобы гости задержались еще на время. В его доме гостей вообще не было. В смысле – друзей. Только родственники. Покойная жена, царствие ей небесное, суеты не любила. Столы там и все такое прочее. По дому ходила в ситцевом халате и в кожаных тапках со смятыми задниками. И когда она шла из комнаты в комнату, тапки звонко били ее по сухим потрескавшимся пяткам. Студенистая и унылая, она могла часами сидеть у кухонного окна или же, задрав голову, на покрытом красным плюшем диване. Солодовникову всегда казалось, что жена спит. А она тихонечко уходила из жизни, потому что ей все сразу как-то стало неинтересно. Родственники жены подозревали Петра Алексеевича в тайных изменах, в наличии семьи на стороне, в сексуальных извращениях и даже в рукоприкладстве. Ничего этого не было: он честно любил свою Наташу. Как мог… И, когда та лежала в гробу в платье мышиного цвета с беленькой косынкой на голове, Солодовников плакал и по-бабьи раскачивался из стороны в сторону, сморкаясь и тиская мокрый платок.
Вернувшись с кладбища, Петр Алексеевич не заметил затянутых простынями зеркал и заснул как убитый. А когда проснулся, ему показалось, что Наташа жива, потому что в доме было так же тихо, как и при ней. Через месяц после смерти жены Солодовников включил радио и удивился, как громко оно играет. Еще через месяц купил новый телевизор. А когда со дня смерти жены миновал год, уехал по путевке в волжский санаторий «Утес», где в очереди на микроклизмы и познакомился со своей Антониной.
Мог ли он тогда предполагать, что эта женщина с мелко завитыми медными волосами, напоминающими жесткую проволоку, с выдающимися вперед скулами, с покрытым гибельным перламутром ртом откинет для него со своей двуспальной кровати стеганое атласное одеяло цвета зари?!
«Заря новой жизни» – поэтически называл Петр Алексеевич символическую встречу в коридоре санатория. И даже пытался писать стихи, посвящая их возлюбленной. Лирика Солодовникова была откровенно графоманской, но искренней. И Петру Алексеевичу казалось, что иначе говорить невозможно. Одним словом, Солодовников убедился, что рожден поэтом, просто этот дар дремал в нем ровно шестьдесят лет.
– Что ж, – философски рассуждал он. – Это не мы выбираем, это нас выбирают.
Обращение к себе во множественном числе носило знаковый характер. Петр Алексеевич счел себя избранным и всячески пытался этому открытию соответствовать. Так, он считал недопустимым вернуться с работы с пустыми руками, то есть без очередной элегии, или «опуса», как он сам называл свои произведения. Чувствуя недостаток образования, Солодовников пытался наверстать упущенное и запоем читал «классиков». А именно: Хайяма, Пушкина, Маяковского и… Асадова. Как отголоски прочитанного возникали строки:
Или:
«Но оттого люблю сильней тебя…» – скривилась Катька, увидев в материнском ежедневнике отпечатанное на машинке стихотворение. В правом верхнем углу значилось «Любимой А…», а внизу стояла размашистая подпись ревизора Солодовникова.
«Идиот!» – вынесла приговор девочка и вложила листок в ежедневник.
Петра Алексеевича она возненавидела с того самого момента, когда теплым осенним вечером мать привела его за руку и «положила на ее, на Катькину половину».
«Интересно, – размышляла девочка. – А ЕМУ ОНА тоже говорит, что это Сенино место? Или нет?»
Материнское решение выйти замуж Катька не оспаривала: не осмелилась. Она просто молилась всем богам, чтобы Солодовникова задавила машина, не насмерть, конечно, а так, до состояния полной неподвижности, на время… А потом, смотришь, и все рассосется. Само. Ко всеобщему удовольствию.
А пока Екатерина Арсеньевна Самохвалова мужественно переносила свое ночное одиночество, ворочаясь с боку на бок. Но она легко бы справилась с вынужденной бессонницей, если бы не эти ужасные звуки, доносящиеся из-за закрытой двери. «Анекдоты, что ли, друг другу рассказывают?» – размышляла Катька, вздрагивая от материнского хохота. Все время что-то там у них стучало, скрипело, сипело, чвакало. Потом они почему-то хихикали. И слышно было, как мать зевала, видимо, даже не прикрывая рта. И Петр Алексеич тоже зевал. А Катька мучилась, разгадывая недоступные детскому разуму секреты взрослой ночной жизни. До тех пор, пока в очередной раз не вмешалась разбирающаяся во всем этом Пашкова.
– Еб…ся, – сообщила она пионерке Самохваловой точное название сокрытого за дверями процесса.