Первые дни на новом месте давались особенно тяжело. До позднего вечера в двух комнатах стоял постоянный гам, пока хозяйки, две старые сестры-девицы, не забирали в рачительных целях огарки свечей. Сначала все это разновозрастное общежитие поделилось на старых и новичков, потом — по классам и, наконец, — на заводских и деревенских. Немного позже Митя заметил, что есть среди них бедные и богатые. Проявлялось это и в одежде, и в возможности пить свой чай из хозяйского самовара, коли мог прикупить заварку. Даже в учебниках: иные новички приехали с дедовскими арифметиками и грамматиками, отпечатанными на толстой синей бумаге, смазанными для крепости по краям маслом и переплетенными в грубые холсты и кожу. Их, конечно, велели поменять, а где взять денег? Митя был попович и поэтому принадлежал к богатым.
Когда «начались классы», установился согласный зубрежный шум.
— Ни бо волею бысть, когда человеком пророчество… — доносилось из одного угла.
— Кто были провозвестники Божия откровения? — многажды раз вопрошалось в другом.
Иные ученики, разлегшись спинами на грязном полу и закатив глаза, вбивали в себя мудрость апостола Павла или Кирилла Иерусалимского. Ученики низших классов изнурялись пением на гласы, что для лишенных слуха было сущей пыткой. Некий Введенский, подросток тиранического и коварного склада, назначенный старшим по квартире, сам любивший и умевший петь, особенно донимал таких:
— А ну воспой на восьмой глас: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя».
А в самом училище зубрежка шла уже под руководством учителей.
Митя, хотя и рос бойким мальчиком, но не отличался крепким здоровьем и физической силой, и от этого ему было худо здесь: не раз поколачивали, походя сыпались подзатыльники и донимали щипками, сосед по парте даже ножичком поколол в бок. Но замечательная память, позволявшая хватать с лету любые тексты, даже ненавистный катехизис, немало подняла его в глазах однокашников. Восемнадцатилетний Александр Иванович, физически сильный, но туповатый или, как величал его суровый инспектор, «древоголовый», просиживал в каждом отделении по два срока, то есть по четыре года. А на высшем отделении, куда Мамин сразу поступил, он начинал второй срок. Так что бурсу ему предстояло закончить в двадцать лет, проучившись из них двенадцать. Такой был парень, неспособный к ученью. Митина память на науки ему поэтому казалась почти мистической, внушающей известное уважение. Если прибавить к тому, что Александр Иванович и сам был из заводских поповичей, то объяснимо, почему он Митю взял под свое покровительство. И стало легче.
Грозой училища слыли казеннокоштные, то есть собственно бурсаки. Вечно голодные выходцы из церковных пролетариев, а часто и просто сироты, пользующиеся попечением епархии, они донимали вольных учеников вымогательствами и просто попрошайничанием. Облюбовав кого-нибудь из новичков, бурсак могущественным заклинанием: «Калю!» — как бы накладывал на него табу, и тот отныне становился его данником: приносил хлеб, что-нибудь из домашних гостинцев, особенно по возвращении с каникул. Иначе угрозы и побои:
— Смотри, всю рожу растворожу, зубы на зубы помножу…
«Да, мы отцовские дети, — вспоминал Дмитрий Наркисович, — ехали домой, нас ждали с нетерпением родные, мы предвкушали уже радость свидания, и тут же рядом оставалась несчастная, голодная бурса, которой решительно некуда было ехать. Мы, конечно, не были виноваты, что пользовались своим отпуском на праздники, но наша чистая по своему существу радость отравляла и без того не красную жизнь бездомного сироты бурсака… Я это в первый раз почувствовал, когда случайно заглянул перед отъездом в бурсацкую «занятную», где сейчас мрачно затихла вся бурса. Из гордости бурса открыто не проявляла зависти, но чувствовались именно напускная холодность и деланое равнодушие».
На рождественских каникулах, отсыпаясь и отъедаясь у мамы и папы, Митя, наверное, минутами вспоминал о сирых и голодных товарищах своих, оставшихся в пустынных казенных помещениях училища. И чистая радость от дома умирялась состраданием.
Возвращаясь с каникул с котомкой, набитой домашними припасами, Митя уже отделил в ней часть для бурсацкого неприятеля, который раньше других произнес над ним: «Делись!»
Развлечения за стенами училища случались редко.
Пока цивилизация не придумала доставлять острейшие зрелища прямо в дом, люди, например, ходили на казнь или сбивались в толпу, чтобы позевать на несчастный случай или особенно выдающуюся кровавую драку.
Вместе с другими Митя одним воскресеньем после обедни сбегал на базарную площадь посмотреть казнь. На черном эшафоте в засученной красной рубахе расхаживал известный в городе палач Афонька. Потом привели мертвецки бледного человека, привязали к скамье и, поиграв кнутом, гаркнули привычные слова: «Берегись, соловья опущу!» Афонька приступил к истязанию.
Воспаленные зрелищем, ночью бурсаки инсценировали свои казни, взяв в качестве жертв тут же отловленных мышей.