— Это не радость, — набожно поджимает губки Марьяша, — но ведь можно со смеху лопнуть. Оптовики, которым должен Хацкель, чуть не разорвали его на куски. «Что вы нам сказки рассказываете про польские боювки?![95] — кричали они ему. — Разве раньше к вам ходили необрезанные?» Он им, плача, отвечает: «Не только от иноверцев нет житья, но и от еврейских попрошаек, которые ходят в понедельник по домам и собирают милостыню. Они разбазарили мое имущество!»
Марьяша искусно передразнивает речь Хацкеля, и женщины с горшками субботнего чолнта в руках с удовольствием смакуют эту сцену. Затем Марьяша заявляет:
— Надо беречься этих праведничков как огня. Ведь Хацкель молится с зажмуренными глазами.
Это намек и на набожность моей мамы. Но мама не собирается вступать в прения со сплетницей и скандалисткой Марьяшей. Она забирает свой чолнт и поспешно уходит.
Она возвращается домой взволнованная, ставит горшок и говорит сердито:
— Ох и ядовитый же у нее язык, у этой Марьяши. Чуть что не так — у нее Тора виновата. Вот ведь сплетница!
Мама снимает с горшка обмотанную вокруг него тряпку, снимает бумажную крышку и столбенеет.
— Я поменялась чолнтом, — с досадой говорит она. — И знаешь, с кем? Как раз с Марьяшей. Взгляни на этот огромный чугунок и поймешь, что это Марьяшин. Ни у кого из наших соседей нет такой большой семьи, как у нее. Мы стояли рядом друг с другом, и я так растерялась от ее обидных слов, что у меня в глазах помутилось.
Мама закрывает крышку горшка, заглядывая в него.
— Так и есть. Конечно, это чолнт Марьяши. Ее обжоры, как она называет своих детей, предпочитают крупную фасоль с маленькими картофелинами. Вчера она перетряхнула мой мешок с картошкой и вытащила самую мелкую. А вот ее кугель из лапши. Наверное, на яйцах, гусином сале, с корицей и изюмом. Ее муж хорошо зарабатывает. Она может себе это позволить.
— Послушай, мама, давай съедим ее кугель. Она наверняка взяла другой горшок, еще больше ее собственного, и ушла.
— Можешь мне поверить, — отвечает мама, — Марьяша еще стоит в пекарне и сплетничает. Каждую субботу она приходит туда первой, а уходит последней.
Мама идет к двери и говорит с еще большей досадой:
— Всю ночь с четверга на пятницу я не смыкаю глаз и готовлю на субботу. Так что мои блюда мне дороже, чем яства с императорского стола.
И, уже переступив порог, она добавляет:
— Я знаю, сын, что тебе не важно, в какой лавке куплено мясо. И тебя мало волнует, достаточно ли оно вымочено и высолено, я знаю.
Мама еще застает в пекарне двух женщин, Марьяшу и торговку сладостями, недавно открывшую кондитерскую лавку на углу нашей улицы, там, где сбегаются три переулка. Все окрестные лавочники и торговцы заглядывают к ней полакомиться сладким, выпить содовой или лимонада и поболтать. Марьяша дружит с новой соседкой, потому что смекает, что оно того стоит, ведь так же, как на угол, где стоит кондитерская лавка, сбегаются все переулки, туда стекаются и все сплетни.
Пекарю надоело ждать, когда эти болтуньи уйдут, он бросил свою длинную лопату и махнул рукой:
— Повесьтесь и утопните! Если бы у меня были такие жены, я бы их отравил. Ваши мужья будут есть камни, а не кугель.
Пекарь ушел через заднюю дверь в свою квартиру и оставил двух женщин в пустой пекарне рядом с остывшей печью и засыпанными мукой полками.
— Извините, — говорит мама Марьяше, — мы обменялись горшками.
— Неужели? — делает большие глаза Марьяша. — А я ничего не заметила. Ха-ха-ха. Хьена-тряпичница сболтнула, что она ест чолнт до среды. Хьена торгует тряпками в проходном дворе, — поясняет Марьяша новой соседке, торговке сладостями. — «Почему это до среды?» — спрашиваю я Хьену. Она отвечает, что в субботу она ест только пенки от чолнта. «Что вы называете пенками от чолнта?» — спрашиваю я ее. А она машет на меня рукой и говорит, что кугель, прилипший к крышке горшка, называется «пенками». «Еще моя бабушка это так называла», — говорит она мне. Вот Ента допотопная, ха-ха-ха.
Мама берет со стола свой горшок и собирается уйти. Марьяша хватает чугунок, оставленный мамой, и с подозрением осматривает его.
— Веля. — Марьяша поджимает губки, и ее нос морщится. — Вы же сорвали веревочку и бумажку, прикрывавшую горшок.
— Раньше я не догадалась, что горшок не мой, — говорит мама.
— Не страшно. — Марьяша дружелюбно улыбается и кутает свой чолнт в платок, как кутают ребенка, чтобы тот не замерз. — Что вы так торопитесь, Веля? Некоторым женщинам лучше было вообще не рождаться на свет. Я говорю о Лизе-гусятнице.
— А что с ней такое? — удивляется мама. — Вчера она целый день стояла в своей гусятне, и сегодня я видела ее в окно.
— Ничего-то вы, Веля, не замечаете. — Острый подбородок Марьяши становится еще острее. — Вы не слыхали вчера, как Лиза орала на меня из-за какой-то шейки, из-за потрохов?
— Ну? — нетерпеливо спрашивает мама.
— Я не держу на Лизу зла, — вздыхает Марьяша с сочувствием. — У нее, бедняжки, разбито сердце.
Мама видит, что, хотя Марьяша и старается придать вес своей истории, за ее словами на самом деле ничего не стоит. Пустой треп.