Ещё издалека, увидев, что я сижу на приворотном столбе, она махала мне рукой. И я махал ей двумя руками — как только я не сваливался всякий раз, размахивая ими и не держась за столб?
И вот она приближалась. А я скатывался со столба и бежал ей навстречу. И я тыкался головой ей в живот, и она прижимала меня к себе, приговаривая всякий раз новое:
— Сидел бы дома, в тепле!
— Читал бы лучше книгу, сынок!
— Ну чего ты, я и так бегу!
А я отвечал:
— Да я просто так!
В результате пару раз печка прогорала. Мама не ругалась, не корила меня, но снова накладывала дрова.
Мне даже казалось, что она радовалась этой моей забывчивости. Но я чувствовал себя виноватым.
20
И вот я наказал себя.
Маму встречать на столб не полез. Чувствовал себя усталым, что-то позванивало в ушах, какие-то нежные колокольчики, маленькие, как у ландыша.
Это был мой второй класс, и я считал себя личностью, освободившейся от наивной бабушкиной охраны. Утром мама ещё провожала меня до школы, вернее, до ближнего к ней угла — дальше было уже неприлично, потому что остальной народ приближался к ученью вольно и неопасливо. А вот уж от бабушки, среди бела дня, выучив предварительно уроки, я шёл теперь независимо и свободно, раз в десять дней заглядывая в библиотеку для обмена книг, прохаживаясь вдоль вовсе не пустых полок городского универмага, где товары, неширокого, впрочем, ассортимента, продавали по ордерам.
Это такие талончики с печатями. Их выдавали взрослым на работе, и в общем-то никакого серьёзного интереса к рулонам мануфактуры или женским кофточкам у меня не было, кроме разве познавательного. Ведь познание мира происходит не у доски с учёными формулами, не на звёздном небе ясными ночами — хотя и там, и тогда тоже, кто же спорит! — а при узнавании сущей ерунды. Помню, как удивился вдруг одеколону в красной коробочке “Огни Москвы”. Сначала — что его продавали без ордеров, потом, что цена была доступна даже для меня, если я насобираю какую-нибудь мелкую сдачу: оставив её, когда меня пошлют, например, отоварить карточки. А прилетит Восьмое марта, и тогда я принесу маме эту коробочку — вот удивится-то она!
Одним словом, я познавал мир самым бытовым образом, освободясь от бабушкиной опеки.
Ну, и, ясное дело, оказался наказан.
Я пришёл домой, затопил печь. Поглядывал на часы, стоявшие на комоде: до маминого возвращения ещё оставалось приличное пространство. Книжка, которую я принялся читать, называлась “Серая шейка”. А писатель — Мамин-Сибиряк. Я жалел Серую шейку, у которой сломалось крыло и она плавала в озере, которое медленно замерзало от холода. Я боялся за неё, потому что по берегу прогуливалась безжалостная лиса. Но почему-то думал ещё и совсем про другое. Я думал, зачем такая фамилия у писателя? Ну, Сибиряк, это понятно, наверное, родился где-нибудь в Сибири. А вот — Мамин? Почему он не как я — не Мамочкин? Как бы это звучало? Мамочкин-Сибиряк. В общем, вот такая ерунда посетила мой лоб, и мне стало сладко и как-то протяжно.
А очнулся я от голоса моей мамочки. Он слышался откуда-то издалека, словно сквозь густой туман. Я открыл глаза и увидел её испуганное лицо.
— Не закрывай глаза! — кричала мамочка, а я слышал это будто писк.
Потом снова всё умолкло.
Я только почувствовал, как стукнул обо что-то мой ботинок, а меня бросало в жар, пока не стало прохладно.
Наконец, я понял, что мама хлопает по моим щекам.
— Сынок! — говорила она твёрдо и настойчиво. — Сынок, открой глаза.
Я послушался, но перед глазами плыло низкое небо и чёрные кусты. Наконец я вздохнул и очнулся.
Мама прикладывала к моим вискам что-то холодное и едкое. А к носу поднесла ватку. Я сразу чуть не вскочил. Правда, это только показалось. Мама рассказывала потом, что я просто встрепенулся.
Никаких врачей, никакой “скорой” мне не вызывали, мамочка заметила, что её медицинского образования хватило понять — я угорел, закрыв печку раньше положенного. Не отгорели синие огоньки. Но я же видел, что они отгорели, пошуровал кочергой.
— Надо было ещё подождать! — ласково поясняла мне мамочка. — Ну, а если не было синих огоньков, совсем плохо...
Ей пришлось настежь отворить дверь и форточки, начисто выстудить, выветрить нашу комнатку, потом снова затопить печку.
Утром мамочка проводила меня к школе, к самым дверям, я помахал ей рукой на прощание, а она всё пристально и тревожно вглядывалась в меня, наконец, мы разошлись.
В классе было прохладно, обыкновенно, я чувствовал себя нормально, а потом снова поплыл куда-то.
На меня брызгала водой из стакана Юлия Николаевна, впрочем, не обеспокоенная, не встревоженная. Теперь уже приехала “скорая”, и мне сделали какой-то укол в руку. Потом из класса перевели в учительскую и дали эмалированную кружку с горячим и сладким чаем.
Появилась бабушка. Вызвали маму.
Она приехала на легковой машине начмеда Викторова, сразу её отпустив, погладила мне голову, но не заплакала, не распустилась, а прошла в комнатку директора, где слышался голос нашей Юлии Николаевны. Она говорила что-то негромко, а мама отвечала ей в полный голос, и во мне остались только её фразы.