Мама вслух разбирала обстановку.
— Похоже, открытку бросили с дороги. Куда-то едут или идут. Но ещё не приехали, не пришли. И не знают, где они.
Ничего себе!
Она вздыхала, но не бродила по комнате без цели. Моя мамочка всегда чего-то делала или доделывала. Топила печку, варила картошку, пока она была ещё с довоенного времени. Что-то стирала и подстирывала. В той же печке грела железный утюг и подглаживала мою детскую одежонку. Самым бездельным делом она считала штопку носков и чулок, но с продолжением войны её отношение к этому занятию изменилось, потому что новые носки и чулки можно было только выменять или задорого купить на барахолке. А на что менять-то? Ну, и деньги — их в обрез! Так что ценность чулок и носков не падала, а вырастала с каждой дыркой на них, и мама, вместе с бабушкой, стали пришивать к проношенным пяткам лоскутки от разных тканей. Эти лоскутки отличались цветом, а потому снимать обувь в каком-нибудь приличном месте было не здорово.
И вот рядом с нами грохнул снаряд. Да и какой! К нам пришла папина мама, моя вторая бабушка, которую звали Елена, и протянула маме листок. Он был из военкомата, и мама, прочитав его, сразу осела, чуть не промахнулась мимо стула.
— Боже! — прошептала она, а бабушка Елена стояла, опустив голову, а вместе с ней очки в чёрных дужках, и эти дужки со стёклами отошли от лица, от носа, где им положено сидеть, и висели, держась только за бабушкины уши. И с носа у неё часто капало. Я не сразу понял, что это слёзы.
Мама поспешно собрала меня и свою маму, бабушку Маню, погулять, и эта моя бабушка Маня всё охала и причитала, пока мы не покинули дом, а на улице сказала:
— Дядя Боря пропал без вести.
Дядя Боря был человеком крепким, сильным, не торопился жениться и таким вот неженатым человеком его забрали на войну раньше моего папы.
Ясное дело, я дядю Борю любил, а он обожал поднимать вверх пудовую гирю — она и сейчас ржавела под кустом сирени у дверей — и подбрасывать меня к небу. И вот таким — сильным, плечистым, смеющимся в голубой майке на фоне нашего благоухающего куста сирени он жил во мне. До сих пор живёт.
Только тогда я понял, что произошло, заплакал и остановился. Бабушка уговаривала меня, употребляла ласковые слова, но они меня унижали, эти успокоения!
Пропал без вести мой дядя Боря, и я, хоть и маленький, но понимал, что это обозначает.
Бабушка говорила, что это извещение лучше, чем похоронка, потому что дядя Боря может оказаться с партизанами, где-нибудь в немецком тылу, раненый, например, и, когда поправится, даст о себе знать. А я по-взрослому понимал, что этого ничего не будет, и бабушка просто уговаривает меня.
Впрочем, я ухватился за эти слова. Человек самого разного возраста спасается надеждой, и я не хотел, чтобы дядя Боря исчез просто так, не предупредив и толком не попрощавшись.
Разве можно считать прощаньем, когда он поднял меня, почти шестилетнего, посадил к себе на плечи, уходя на войну, и пробежал со ржаньем до калитки и обратно? А потом накинул на плечо вещевой мешок и ушёл за угол.
Нет, он не мог просто так исчезнуть. Так не бывает. Эти надежды подтянули меня. Сделав небольшой кружок возле дома, мы вернулись, а мама сидела у стола одна.
Лицо её снова было в слезах, но открыто и спокойно. Она будто смотрела прямо в глаза чему-то страшному.
— Война! — сказала она как-то подавленно и добавила: — Теперь каждому надо быть готовым ко всему.
Она посмотрела на меня и поправилась:
— Кроме тебя.
Прибавила:
— Тебя я не отдам!
6
Маленький человек не знает жизни. Он не понимает, как именно поступить в трудном положении. Не знает, как и что ответить другому, особенно если этот другой старше его.
Но маленький человек обладает предчувствием. Слово-то какое: пред и чувствие! Это значит, он говорит с взрослым, например, человеком, слушает его, видит его поступки, и вдруг понимает, что этому взрослому, даже твоей собственной маме, тревожно и горько. Она смотрит на тебя, но думает о другом и видит что-то другое.
А когда перекрещиваются, как лучи, окружающие события — например, малопонятное письмо отца, извещение про дядю Борю и эшелоны с ранеными, идущими прямо с фронта, — то всё это перекипает в маме и становится тревогой.
Беспокойный взгляд на меня, рассеянные разговоры с бабушкой, ответы, невпопад — всё это мама. Изменившаяся как-то неожиданно, переставшая не то что смеяться, а даже улыбаться, серенькая от роду и посеревшая ещё больше, иногда даже со сжатыми губами — так она выглядит долгие часы, пока её не отпустит. Тогда вздохнёт, что-то сбросит с плеч, будто вспомнив забытое, посмотрит на меня, и себя ругнёт — о чём, мол, ты думаешь, когда вот он, твой сын, перед тобой!
Однажды моя ласковая мама как-то задумчиво наклонилась ко мне, чтобы поцеловать перед сном, и я спросил её, похоже, грустно, совсем не по-детски:
— О чём думаешь, мамочка?
И она сразу отозвалась, как будто давно знала, что ответить на мой такой важный вопрос.
— О папе!
— Где-то он сейчас? — вздохнул я. И мама молча заплакала.