Ох, эта лаборатория! Настоящее царство чистоты — белые стены, блистающий кафельный пол, микроскопы на столах и ещё какие-то приборы. Но больше всего мне нравились круглые табуретки с винтами под сиденьем, на которых было удобно поворачиваться лаборанткам — ведь они всё время двигались — туда-сюда, вставали, ходили, переносили мензурки и колбочки с жидкостями, пробирки с человеческой кровью. Ну так вот, на этой табуретке я и крутился, когда мама вставала с неё и переходила в другой угол лаборатории.
В госпитале я был не новичок и не посторонний, хотя других детей никогда тут не встречал.
Мама однажды проговорилась мельком, что у неё есть покровительница, заведующая её лабораторией Елена Ивановна, эвакуированная из Ленинграда, очень крупная специалистка, учёная, доктор наук, а начмед Викторов тоже ленинградец, и они были знакомы там ещё до войны. Вот он и разрешает всё, что попросит Елена Ивановна.
Ну, а тот раз был, конечно, совершенно особенный: моего папу в звании старшего сержанта, никакого не командира и не офицера, взяли и высадили в родном городке, мимо которого собирались везти дальше, на Урал, и он встретился с семьёй, надо же! Так что Елена Ивановна не только добилась, чтобы мама срочно привела меня в госпиталь, но и отпустила её, без всякого спроса, довести меня теперь обратно. Но не к бабушке, а домой.
И вот мы вышли с мамой из служебного входа, я схватил её за руку, и, припрыгивая, поскакал рядом.
Мне хотелось кричать от радости, громко разговаривать, смеяться без всякой причины, а мама плакала, вытирала глаза оборотом варежки из козьей шерсти, и спрашивала кого-то:
— Я не понимаю! За что? Почему это случилось с нами? А Боря?..
Про Борю они говорили прямо при мне, вздыхали, повторяли, что, может, ещё образуется, и он отыщется, но быстро возвращались мыслями ко мне, друг к другу, к тому месту и времени, где мы находились. И радовались опять! Как радовались!
А тут на улице, мама снова заплакала.
— Мне страшно! — вдруг проговорила мама, обращаясь к кому-то, но совершенно явно, что не ко мне.
— Да ты что! — крикнул я. — Папа! Папа приехал! И всё снова! Снова...
Я формулировал свою мысль с трудом, и мне было хорошо сегодня, сейчас, только что в госпитале.
— Снова! Как до войны! — договорил я потише, и на меня уставился какой-то пожилой прохожий в шляпе — совершенно не приспособленной к морозу. Ясное дело — эвакуированный.
На углу, от которого до нашего дома оставалось два больших квартала, мама сказала:
— Ты беги, а я постою! Когда ты подойдёшь к калитке, махни рукой. Мне надо возвращаться на работу.
— Папе привет! — крикнул я.
И побежал домой. У калитки, прежде чем махнуть рукой, оглянулся на маму. Маленькая, тоненькая фигурка на далёком пустынном перекрёстке. Она подняла руку, и я знал, что это знак мне и всё, в общем-то, в порядке.
Но, странное дело, нежданные мурашки покатились по моей спине. Непонятная тревога сжала горло и не отпускала никак.
Малым своим, совсем не опытным умом я подумал, что это неожиданное беспокойство, сменившее нечаянную радость, может быть мне предупреждением.
Мол, погоди, мальчик. Не радуйся так безмерно! Остановись. А ещё лучше призадумайся!
8
Раньше мамочка моя приходила с работы в пятом часу, а зимой это было уже темно, и я всегда начинал волноваться с наступлением сумерек. Электрические фонари, пусть даже и редкие, теперь не горели. А люди ходили не по тротуарам, а по дороге: от снега ведь исходит свечение, и можно разглядеть идущего навстречу человека или повозку. Да ещё мерцающие звёзды помогали людям с неба. Мороз их как будто подновил, почистил и даже приспустил к нам с неба, поближе к народу, чтобы видней виделась дорога и все на ней препятствия.
Теперь мама возвращалась каждый день поздно, после госпитального отбоя, иногда я дожидался её в постели, куда меня запечатывала бабушка. Всякий раз приносила новости: вот отцу сделали повторный рентген, а вот и сняли гипс, теперь надо разрабатывать руку — и я подробно расспрашивал, как это выглядит — “разрабатывать”.
Мамочка улыбалась почти непрестанно, но вид имела не просто усталый, а измождённый. В госпитале она никогда не обедала, бежала домой, а когда там оказался отец, этот обед переносился на поздний час, и бабушка маму ругала за то, что она голодает, наносит урон своему здоровью, хоть и сама — медик.
Но мама легкомысленно улыбалась, быстро ела, спрашивала меня про детский сад, не дожидаясь ответа, залезала под одеяла и сразу засыпала.
Бабушка уходила на цыпочках, ей ещё предстояло ночное путешествие в темноте, я накидывал крючок на дверь, босиком возвращался в кровать и следовал за мамой в царствие сна.
Однажды мама сообщила, что через два-три дня отца выпишут из госпиталя, но ещё с неделю он проживёт на домашнем режиме, и потом снова — на фронт.
Ещё она сказала, что мы втроём — папа, она и я — пойдём в фотоателье и сфотографируемся на память.
Меня это объявление удивило, хотя кто же отказывался сфотографироваться в те времена, да ещё в каком-то ателье.