Нет, это было совсем невесело. Но когда они снова понеслись на велосипедах по залитой солнцем дороге, ужасный припев лишился всякого смысла: город с четырьмя сотнями тысяч душ исчез, природа уничтожена — это не пробуждало больше отклика. День был в полном порядке — голубизна небес, зелень листвы, желтизна жаждущей влаги почвы, — и часы бежали один за другим от прохлады зари до полуденного стрекота; Земля вертелась вокруг предписанного ей Солнца, не проявляя интереса к грузу путешественников без определенного назначения: как поверить под этим спокойным, словно сама вечность, небом, что отныне в их власти превратить ее в отжившую свое луну? Безусловно, разгуливая в течение многих дней на природе, нельзя было не заметить, что она чуточку безумна; ощущалась некая необычайность в причудливых формах облаков, в возмущениях гор и их застывших битвах, в несмолкаемом звоне насекомых и в неистовом размножении растений; но то было сладостное и привычное безумие. Странно думать, что, пройдя через мозг человека, оно преображается в смертоносный бред.
— И у вас еще достает мужества писать! — сказал Анри, когда они уселись на берегу какой-то речки и он увидел, что Дюбрей вынимает из дорожной сумки свои бумаги.
— Это чудовище, — заметила Анна. — Он работал бы и посреди руин Хиросимы.
— Он и работает средь руин Хиросимы.
— А почему нет? — возразил Дюбрей. — Руины всегда существовали где-то.
Он схватил авторучку и надолго устремил взгляд куда-то в пустоту; наверняка не так-то просто было писать среди совсем свежих руин; вместо того чтобы склониться над бумагой, Дюбрей неожиданно сказал:
— Ах! Если бы они не лишали нас возможности быть коммунистами!
— Кто они? — спросила Анна.
— Коммунисты. Вы только представьте себе: эта бомба, какое чудовищное средство давления! Я не думаю, что американцы сбросят ее завтра на Москву, но, в конце концов, у них есть возможность это сделать, и они не позволят о ней забыть. Они себя уже не будут помнить! Это ли не момент, чтобы сплотиться, а вместо того мы опять повторяем все довоенные ошибки!
— Вы говорите: мы, — возразил Анри. — Но ведь начали-то не мы.
— Да, с совестью мы в ладах. А дальше что? — продолжал Дюбрей. — Какой нам от этого прок! Если произойдет раскол, мы будем за это в ответе наравне с коммунистами, и даже более, потому что они сильнее.
— Я вас не понимаю, — сказал Анри.
— Они отвратительны, согласен; но что касается нас, не вижу никакой разницы; как только они сделают из нас врагов, мы и станем врагами; бесполезно говорить: виноваты они; виноваты или нет, но мы будем врагами единственной большой пролетарской партии Франции; наверняка мы не этого хотим.
— Значит, следует уступить шантажу?
— Я никогда не считал сообразительными людей, которые готовы погубить себя, лишь бы не уступать, — сказал Дюбрей. — Шантаж или нет, но теперь нужен союз.
— Единственный союз, на который они искренне уповают, это роспуск СРЛ и вступление всех его членов в компартию.
— Может статься, что мы к этому придем.
— Вы могли бы вступить в компартию? — удивленно спросил Анри. — Но вас столько всего разделяет с коммунистами!
— О! Дело поправимое, — сказал Дюбрей. — При необходимости я сумею молчать.