Анри слегка опасался, что Дюбрей сразу же затронет вопрос о лагерях; но, возможно, он тоже не торопился принимать решение и ни словом об этом не обмолвился. Когда началась репетиция, Анри просто оробел. Его всегда смущало, если он видел кого-то, кто читал один из его романов; но сидеть рядом с Дюбреями, когда они слушали его текст, — в этом было что-то непристойное. Анна казалась взволнованной, а Дюбрей — заинтересованным: но чем только он не интересовался! Анри не осмеливался ни о чем его спрашивать. Последняя реплика прозвучала в ледяной тишине. И тут Дюбрей повернулся к Анри.
— Можете быть довольны! — с жаром сказал он. — На сцене пьеса кажется еще лучше, чем при чтении. Я сразу вам говорил: это лучшее из того, что вы сделали.
— О! Безусловно! — с воодушевлением подхватила Анна.
Они продолжали рассыпаться в бурных похвалах: они говорили именно те слова, которые хотелось услышать Анри; ему это было очень приятно, хотя и немного пугало. В последние три недели он приложил все силы, чтобы пьесе сопутствовала удача; однако ему не хотелось задаваться вопросом ни о ее достоинствах, ни о ее успехе; он запрещал себе и надеяться, и страшиться, а теперь почувствовал: осторожность его тает. Лучшее, что он сделал. Значит, это хорошо? Сочтет ли публика, что это хорошо? В день генеральной репетиции сердце его сильно билось, когда, спрятавшись за кулисой, он вслушивался в невнятный гул, доносившийся из невидимого зала. Тщеславие, миражи: вот уже долгие годы как Анри опасался подделок; однако он не забыл своих юношеских мечтаний; слава — он в нее верил, он обещал себе прижать ее когда-нибудь к груди изо всех сил, как прижимают любимую; ее трудно поймать, у нее нет лица. «Но, по крайней мере, — думал он, — ее можно услышать». Однажды Анри слышал такой шум; он поднялся на эстраду и спустился с полными книг руками, и его имя находило отклик в громе аплодисментов. Быть может, ему снова доведется изведать этот детский восторг торжества. Невозможно всегда быть скромным, гордым и пренебрегать всеми знаками внимания; если лучшие свои дни проводишь в попытках общения с «другим»
{107}, то только потому, что он для тебя небезразличен, и порой тебе необходимо знать, что и ты сумел стать небезразличным для него; нужны минуты радости, когда настоящее вбирает в себя все прошлое и торжествует над будущим. Размышления Анри резко оборвались; прозвучали три удара. Занавес поднялся над темной пещерой, где люди сидели молча, с застывшим взглядом; так мало было общего между этим безучастным присутствием и шумом зверинца, заполнявшим последние полчаса, что возникал вопрос, откуда взялись эти люди; они казались не совсем реальными. Зато истинной была эта обуглившаяся деревня, солнце, крики, немецкие голоса, страх. Кто-то кашлянул в зале, и Анри понял, что и они тоже реальные: Дюбрей, Поль, Люси Бельом, Ламбер, Воланжи, множество других, кого он знал, и множество тех, кого он не узнавал. Что же они здесь делали? Ему помнился тот багровый от солнца, вина и кровавых воспоминаний послеполуденный час; ему хотелось вырвать его у августа, вырвать у времени; он продлил его в своих мечтаниях, породивших эту историю, а также идеи, вылившиеся у него в слова; ему хотелось, чтобы слова, идеи, история ожили: может, это безмолвное собрание людей и призвано было дать им жизнь? Прозвучала пулеметная очередь, по пустынной площади прошла Жозетта в своем чересчур красивом платье от «Амариллис» и рухнула на передней части сцены, в то время как из-за кулис доносились крики и хриплые приказания. В зале тоже кричали; какая-то женщина с желтым плюмажем в волосах с шумом покинула свое кресло: «Довольно этих ужасов!» Посреди свиста и аплодисментов Жозетта бросила на Анри затравленный взгляд, и он спокойно улыбнулся ей; она снова заговорила. Он улыбался, в то время как ему хотелось бы выскочить на сцену и подсказать Жозетте иные слова, убедительные, волнующие слова; чтобы коснуться ее, ему стоило только руку протянуть, однако огни рампы исключали его из этого мира, где драматические события неумолимо следовали одно за другим. И тут Анри понял, зачем их сюда позвали: чтобы вынести приговор. Речь шла не о торжестве, а о судебном процессе. Он узнавал фразы, которые с надеждой подбирал в потворствующей тишине своей комнаты: этим вечером в них ощущался привкус преступления. Виновен, виновен, виновен. Анри чувствовал себя не менее одиноким, чем подсудимый в зале суда, который молча слушает своего адвоката. Он признавал себя виновным и просил лишь одного — снисхождения присяжных. Снова послышался крик: «Какой позор», и он ни слова не мог вымолвить в свою защиту. Когда под аплодисменты, которые прорезали отдельные свистки, упал занавес, Анри заметил, что у него вспотели руки. Он покинул подмостки и закрылся в кабинете Вернона; через несколько минут дверь отворилась.