Анри встал, сделал несколько шагов между вещами, выбранными красивым капитаном. В глубине души он всегда знал, что Жозетта способна была отдаться немцам. «Я ничего не понимала в этой войне», — признавалась она; Анри предполагал, что она улыбалась им и даже отчасти флиртовала с ними, и прощал ее; искренняя любовь должна была бы показаться ему еще более простительной. Однако он не в силах был представить себе в этом кресле серо-зеленую форму и мужчину, который лежал рядом, тесно прижавшись к Жозетте, слившись с ней в поцелуе.
— А знаешь, на что надеется твоя мать? Что я дам ложные показания, чтобы спасти вас. Ложные показания: думаю, тебе это ничего не говорит, — добавил он.
— Я не пойду в тюрьму, я покончу с собой, — повторила сквозь слезы Жозетта.
— И речи нет о том, что ты пойдешь в тюрьму, — смягчившись, сказал Анри. Да ладно! Хватит играть в поборника справедливости: он просто-напросто
ревновал. По совести говоря, он не мог сердиться на Жозетту за то, что она полюбила первого полюбившего ее мужчину. И по какому праву ставил он ей в упрек ее молчание? Не было у него такого права.
Жозетта продолжала рыдать; не было, разумеется, никакого смысла и в том, что он наговорил. Позор, бегство, изгнание: Жозетта ни за что этого не выдержит, она и без того не слишком дорожит жизнью. Он оглянулся вокруг, и страх подступил к горлу. В этой комедийной декорации жизнь казалась фривольной; но если однажды Жозетта откроет газ, то умрет как раз средь этих обитых тканью стен, под розовыми простынями, и похоронят ее в ворсистой мягкой сорочке; легкомысленная беспечность этой комнаты была всего лишь обманом, зато слезы Жозетты были настоящими, и под надушенной кожей скрывался настоящий скелет. Анри сел на край кровати со словами:
— Не плачь. Я вытащу тебя.
Она отвела пряди волос, ниспадавшие на ее мокрое лицо.
— Ты? У тебя такой сердитый вид!..
— Да нет, я не сержусь, — сказал он. — Обещаю, что вытащу тебя, — с жаром повторил он.
— Да, да! Спаси меня! Умоляю тебя! — просила Жозетта, бросаясь в его объятия.
— Не бойся. Ничего плохого с тобой не случится, — ласково сказал он.
— Ты такой милый! — ответила Жозетта. Прильнув к нему, она протянула ему губы; он отвернулся. — Я противна тебе? — прошептала она таким униженным тоном, что Анри вдруг стало стыдно: стыдно оказаться на стороне тех, кто прав. Мужчина перед лицом женщины, человек, у которого есть деньги, имя, культура и главное! — мораль. Несколько поблекшая за последнее время мораль, которая, однако, могла еще создать иллюзию; иногда он и сам поддавался на этот обман. Анри поцеловал соленые от слез губы Жозетты:
— Я сам себе противен.
— Ты?
Она подняла на него глаза, ничего не понимающие глаза, и он снова поцеловал ее в порыве жалости. Какое оружие ей дали? Какие принципы? Какие надежды? Были пощечины ее матери, грубость мужчин, унизительная красота, а теперь в ее сердце поселили изумленное раскаяние.
— Мне следовало сразу быть милым, вместо того чтобы ругать тебя, — сказал он.
Она с тревогой взглянула на него:
— Ты правда на меня не сердишься?
— Не сержусь. И я вытащу тебя.
— Как ты это сделаешь?
— Я сделаю что надо.
Вздохнув, она положила голову Анри на плечо; он погладил ей волосы. Лжесвидетельство: при этой мысли его бросало в дрожь. Но почему? Дав ложные показания, он никому не причинит вреда; он спасет голову Мерсье — это прискорбно, но сколько других заслуживают смерти и чувствуют себя прекрасно! Если же он откажется, Жозетта вполне способна убить себя, или, во всяком случае, жизнь ее пойдет прахом. Нет, колебаться он не мог: с одной стороны — Жозетта, с другой — угрызения совести. Он намотал на палец прядь ее волос. Как бы там ни было, спокойная совесть пользы почти не приносит. Он уже думал об этом: не лучше ли откровенно упорствовать в своей неправоте? И вот ему представилась прекрасная возможность послать мораль к черту, и он эту возможность не упустит. Анри высвободил руку и провел ею по лицу. Нечего изображать из себя одержимого. Он даст эти ложные показания , потому что не может поступить иначе, вот и все. «Как я дошел до этого?» Все казалось ему вполне логичным и в то же время совершенно невозможным; никогда он не чувствовал такой печали.