Я тоже радовалась. Какая новизна! Когда неподвижные звезды начинают вальсировать в небе и земля преображается, то кажется, будто и сам ты родился заново. Для меня Юкатан был лишенным реальности названием, написанным мелкими буквами в атласе; ничто не связывало меня с ним, даже стремление попасть туда или картинка, и вот он воочию представал передо мной. Самолет отяжелел, устремившись к земле, и я увидела, как от одного края неба до другого развертывается равнина серо-зеленого бархата, где тень от облаков казалась впадинами черных озер. Я ехала по неровной дороге между полями голубых агав, над которыми время от времени неожиданно возникали плоские кроны цезальпиниевых деревьев с ярко-красными цветами. Мы проследовали по улице, окаймленной глинобитными домиками под соломенными крышами; солнце сияло вовсю. Оставив чемоданы в вестибюле гостиницы, своего рода пышной гниющей оранжерее, где, стоя на одной ноге, дремали розовые фламинго, мы снова отправились в путь. На белых площадях в тени блестящих деревьев мужчины в белом предавались мечтам под сенью соломенных шляп. Я узнавала небо, тишину Толедо и Авилы; вновь увидеть Испанию по эту сторону океана — это ошеломляло меня еще больше, чем возможность сказать себе: «Я на Юкатане».
— Возьмем один из этих маленьких фиакров, — предложил Льюис.
На углу площади стояла вереница черных фиакров с жесткими спинками. Льюис разбудил одного кучера, и мы сели на узенькую скамейку. Льюис засмеялся:
— А теперь куда нам ехать? Вам известно?
— Скажите кучеру, чтобы он покатал нас и отвез на почту: я жду писем.
В Южной Калифорнии Льюис выучил несколько испанских слов. Он обратился к кучеру с маленькой речью, и лошадь не спеша двинулась в путь. Мы проследовали по роскошным и обветшалым улицам; дождь, нищета подточили виллы, построенные в суровом кастильском стиле; статуи разрушались за проржавевшими оградами садов; пышные цветы — красные, фиолетовые и синие — умирали у подножия наполовину голых деревьев; выстроившись в ряд на гребне стен, застыли в ожидании большие черные птицы. Всюду веяло смертью. Я была рада очутиться на краю индейского рынка: под тентами, истерзанными солнцем, копошилась оживленная толпа.
— Подождите меня пять минут, — сказала я Льюису.
Он сел на ступеньку лестницы, а я вошла в почтовое отделение. Пришло письмо от Робера; я тут же распечатала его. Робер правил гранки своей книги, писал статью для «Вижиланс», политическую статью. Хорошо. Я была права, не слишком тогда встревожившись: остерегаясь политики и литературы, он вовсе не был готов отказаться от них. Робер писал, что в Париже пасмурно. Я положила письмо в сумочку и вышла: как далек был от меня Париж! Каким голубым было небо! Я взяла Льюиса за руку:
— Все в порядке.
Мы затерялись в толпе под сенью тентов. Продавали фрукты, рыбу, сандалии, хлопковые ткани; женщины носили длинные вышитые юбки, мне нравились их блестящие косы и застывшие лица; маленькие индейцы много смеялись, показывая свои зубы. Мы сели в таверне, где пахло свежей рыбой, на бочку перед нами поставили черное пенистое пиво; там находились одни лишь мужчины, все молодые; они болтали без умолку и смеялись.
— У них счастливый вид, у этих индейцев, — заметила я. Льюис пожал плечами:
— Легко сказать. В Италии тоже, когда прогуливаешься под ярким солнцем, люди выглядят счастливыми.
— Это верно, — согласилась я. — Надо получше присмотреться.
— Я думал об этом, пока ждал вас, — сказал Льюис. — Для нас все выглядит празднично, потому что путешествие — это праздник. Но я уверен, что у них — никакого праздника. — Он выплюнул оливковую косточку. — Когда приезжаешь вот так, туристом, то решительно ничего не понимаешь. Я улыбнулась Льюису:
— Купим маленький домик. Будем спать в гамаках, я буду плести вам сандалии, и мы научимся говорить по-индейски.
— Мне хотелось бы, — сказал Льюис.
— Ах! — вздохнула я. — Понадобилось бы иметь несколько жизней. Льюис взглянул на меня.
— Вы неплохо устраиваетесь, — с усмешкой заметил он.
— Каким образом?
— Ухитряетесь, мне кажется, иметь две жизни.
Кровь бросилась мне в лицо. В голосе Льюиса не было враждебности, но и большой нежности тоже. Может, это из-за парижского письма? Внезапно мне стало ясно, что не одна я думаю о нашей истории: он тоже о ней думал, но только на свой лад. Я говорила себе: я вернулась, я всегда буду возвращаться. Но он, возможно, говорил себе: она всегда будет уезжать. Что ему ответить? Я растерялась и в страхе спросила:
— Льюис, ведь мы никогда не станем врагами?
— Врагами? Кто смог бы стать вашим врагом?
Он буквально оторопел; разумеется, слова, сорвавшиеся с моих губ, были глупыми. Он улыбнулся мне, я улыбнулась ему и внезапно испугалась: неужели когда-нибудь я буду наказана за то, что осмелилась любить, не отдавая себя целиком?