Пока я работал, пока изводился в мыслях о брате и двойную жизнь вел, вокруг много нового произошло. Случалось от белобандитов, потом от красных табун защищать. Раненый лежал, голодал без работы, побирался по людям, в колхоз вступил… Но после того, как потерял я Снежка, внешний мир глубоко опротивел мне.
Исчез мой брат. Искал я его в тайге и думал — что он за существо? Ведь с детства нет-нет да мелькала мыслишка: ненастоящий человек Хаарчан. Однако именно тогда я осознал, кто из нас двоих настоящий.
Он.
Я же… Я — черная тень его.
Счет дням я утратил, все слонялся возле брошенной юрты. Звал Снежка, обезумев от горя, и чудилось, что не брата — себя потерял. Люди отыскали меня и не узнали во мне прежнего человека. Поместили в дом для тех, кто не похож на них. Там я много лет воевал с памятью, пока не научился жить в наружном мире одной оболочкой, как высохший пустой камыш. Мысли о брате глубоко в душе закопал, схоронил. Сумел уверить голову и сердце, что не было у меня брата, что выдумал я Хаарчана, глядя в дни больного одиночества своего на упавший в ладони снег…
Выпустили из больницы — уже война завершилась, кругом новая жизнь. Сказали: здоров, иди. Пошел я и опять стал жить с людьми. Выделил мне колхоз домишко на краю, где обитаю с тех пор. Зимой земля белая, летом — черная, один за другим побежали полосатые годы-бурундуки… Недавно занемог. Болит слева под ребрами, будто птица внутри завелась и стучит клювом, на волю вырваться хочет. Понял я: умру скоро. Снова навестили мысли о брате… Без боли, без вины — тихие мысли.
Раз ночью слышу: скребется кто-то в дверь. Кто, думаю, пожаловал? Ко мне и днем-то никто не заглядывает. Дверь открыл… И поднялось из глубины, крыльями в груди распласталось и чуть не задушило меня безумие мое!..
Еле узнал я Снежка… Давно забыл, что такое слезы, а тут обмяк, повис на нем и плачу, плачу, успокоиться не могу… Улыбается брат… Лицо в морщинах, как у меня… Глаза впалые, как у меня… А у меня… волосы белые — как у него.
Помыл я его, накормил. Космы, до пояса отросшие, подстриг. В одежду человеческую одел. Разговаривал с ним до утра. Не отвечает Снежок. Только рычит и повизгивает. Но вчера что-то похожее на «убаай» сказал — «старший брат», значит. Он меня всегда за старшего почитал.
В свободные дни мы вместе. Ухожу на дежурство — возвращается в тайгу, привык к ней. Снежка-то и видят люди. И ты, корреспондент, из-за него сюда приехал.
Зачем я вам его отдам? Чтобы вы в клетку его посадили? Чтобы показывали научным людям и в газетах о нем, будто о чучуне диком, писали?..
Умру я скоро. Мой брат тоже болен. Слишком долго мы жили отдельными половинками сердца, слишком долго чужаками были среди людей и зверей. Мало времени у нас осталось.
Я все рассказал. Всю жизнь, вот как на ладони, принес. Почему, спросишь, поверил тебе, корреспондент? Другой ты. Глаза у тебя другие. Просить ни о чем не хочу. Как решишь, так и будет.
Юрий получил два гневных письма от Револия Афанасьевича. Председатель называл его могильщиком науки, консерватором, ренегатом и другими ругательно-умными словами, очевидно, почерпнутыми в «одноименном журнале». Потом странный случай начал затмеваться в привычных буднях, но спустя месяц Юрий снова увидел на столе конверт со знакомым круглым почерком.
Револий Афанасьевич писал: