– Понятно, – сказал он. – Можно идти, Ёсифлавич?
Историк поправил свои толстые очки, будто собирался ещё что-то добавить. Но, видимо, раздумал.
– Да-да, иди, – проговорил он. – Иди, конечно…
Историка звали Иосиф Флавиевич. Ей-богу. С места не сойти! В восьмом классе Гуревичу, а тем более прочим балбесам, это не казалось ни смешным, ни нарочитым. Имя Иосиф в стране было памятным и уважаемым. А что там дальше за ним вьётся – Виссарионович или ещё какое-то замысловатое бла-бла-бла… это можно зажевать.
Но много лет спустя, вспоминая добром своего учителя, Гуревич пытался понять: о чём думал его родитель Флавий, давая сыну такое имя, и о чём, в свою очередь, думал сын, выбирая профессию историка?
В мае, за считаные дни до экзаменов, Гуревича скрутил приступ аппендицита. Случилось это прямо на уроке, и отпущенный физичкой восвояси, держась за стенки, Гуревич пополз в медпункт. Там его уложили на кушетку и вызвали скорую. В этот миг прозвенел звонок на перемену – пробил гонг, пришло время драться. Прямо в медпункт явился Голодных с подкреплением, они выволокли скрюченного Гуревича в коридор и снова побили. На сей раз он не сопротивлялся, и фельдшер со скорой подобрал его в коридоре, прямо с пола.
Прооперировал Гуревича собственный его дядя Петя. В папиной семье все, кроме папы, были хирургами. Два брата и сестра, тётя Фаня. Она тоже кромсала-шила-пилила-рубила, как залихватский дровосек. «Сплоховал, – весело говорил дядя Петя, – один только Марик».
Длилась вся эпопея с аппендиксом до самых экзаменов, так что Гуревича перевели в девятый класс по текущим, вполне благополучным оценкам. То есть опять он, сука, выиграл! Балабол, шут гороховый и еврей к тому же!
Все вражины его корпели, как миленькие, над математикой, сочинением и прочим наказанием божьим, поклявшись прибить Гуревича окончательно при первой же возможности.
Они и явились первого сентября к своей бывшей школе напористой, злой и азартной командой, за лето сильно подросшей и окрепшей.
Их заметила из окна физкабинета Ирка Крылова. Посоветовала Гуревичу уйти через окно туалета на первом этаже, но Гуревич, влюблённый в Ирку не на жизнь, а на смерть, не пожелал – вот же клоун! – оказаться униженным в её глазах и, как дурак, попёрся к выходу через центральный вход – на встречу с кулаками и каблуками этой дружной сволоты.
«Салют голодному тупому пролетариату!» – успел обречённо крикнуть Гуревич, пока его не завалили… А завалили его прямо там, на крыльце, подхватили под мышки и отволокли за школу. И поскольку он не заткнулся, падла, а продолжал сквозь выбитый зуб комментировать всех и каждого, причём даже в рифму, то его славно и подробно отдубасили на пустынной волейбольной площадке, за кустами.
Укрывая голову обеими руками, он увидел перед собой огромные ноги в элегантных, не пролетарских, не пэтэушных туфлях. Эти ноги стояли довольно близко, но всё же поодаль, и пребывали в полном и как бы недоуменном покое.
– Хочь, пиздани его тоже? – услышал Гуревич в тумане.
– Не хочу, – ответил чей-то баритон, и ноги в красивых туфлях удалились, хотя Гуревич, избитый на сей раз крепко и не по-школьному, этого уже не заметил.
…Первое, что увидел Гуревич, дней через десять вернувшись в класс, были те же огромные туфли – похоже, итальянские, винной кожи, немыслимой красоты. Владелец их с трудом умещался за школьным столом, выдвинув ноги в середину ряда, перекинув одну на другую и покачивая верхней. Красавец, неандертальский тип: крупный нос, крупные губы, шелковистая каштановая грива… Валерий Трубецкой, ни больше ни меньше. Боже мой! Везёт же людям с фамилиями: родиться Трубецким, и где – в Петербурге!
Валерка был абсолютный балдюк, но хорошо играл на гитаре. Не трын-брын-оп-ца-ца, а волнующие арпеджио, тремоло, за душу берущие глиссандо-пиццикато. Много чего ещё имелось у него в арсенале: пальцы бегали вразброс, как тараканы, щипали-щёлкали, перебирали струны. Где-то, стало быть, учился, возможно, и в музыкальной школе. Ну, и голос неплохой: не Макаревич, конечно, не Высоцкий… но охмурить девчонок – много ль надо? В него и втюрились разом все дурынды, как одна, все девочки класса – особенно та, по которой страдал Гуревич: Ира Крылова.
Ирка была брюнеткой с очень чёрными ресницами над очень светлыми голубыми глазами; этот контраст интриговал, обещая нечто жгучее. Миледи, коварная! Главное, у неё уже имелась грудь: не намек-обещание, не приблизительный эскиз, как у других девчонок, а настоящая грудь, заключённая в настоящий тугой лифчик – на физкультуре под майкой угадывались три мелкие пуговички на спине. Обольстительная, головокружительная! Это из Золя? Нет, из Мопассана. (Мама нашла под подушкой, сказала: «Господи, да читай на здоровье, отличный писатель!»)
А ещё Ирка ходила как настоящая женщина, лениво выбрасывая вперёд и чуть в стороны длинные ноги, и смело одевалась: отец привёз ей из Москвы шикарные штаны, индийский «милтон», и она, как будто так и надо, отважно попёрлась в них в филармонию.
– И каково? – поинтересовался Гуревич.
– Меня лорнировали… – отозвалась Ирка и прыснула.