Рожденный в конце одного века, Беньямин может быть прочитан как голос поколения, проснувшегося, пришедшего в себя в начале другого. Начав писать в смутные времена, он нашел европейскую мечту своих родителей одновременно недостижимой и нежелательной. Этим можно объяснить то, что его работы вызывают столь сильный резонанс в нас, с нашим неоднозначным опытом XXI века, а также с нашим скептическим отношением к американской мечте, которая пронизывала век XX. Но несмотря на эти непростые отношения с нынешним духом времени, к его нью-йоркской рукописи всё же имеет смысл подходить, имея в виду следующий совет: «Прежде чем мы научились иметь дело с происходящим, оно уже несколько раз поменялось. Таким образом, мы всегда воспринимаем события слишком поздно, и философии всегда необходимо, так сказать, предвидеть прошлое»[42]
.Объявленный как история настоящего, Манхэттенский проект
предназначен установить будильник для своих будущих дремлющих читателей. Беньямин откликается на наше нынешнее состояние догматической дремы. Каждая эпоха, в том числе и наша, грезит о предыдущей. Точно так же как ретромода цитирует моду определенного десятилетия, весьма вероятно, что вскоре весь XX век спрессуется в нашем сознании в единую точку отсчета. Это отношение ко времени можно передать, процитировав название фильма, вышедшего незадолго до смерти Беньямина, Назад в будущее – не в смысле возврата, а в смысле отказа.Непроизвольное желание обернуться, чтобы посмотреть на город, из которого спасаешься бегством, настолько непреодолимо, что в библейской истории о Содоме и Гоморре оно оказывается сильнее Слова Божьего. Поэтому кажется, что Манхэттенский проект
написан в странном новом грамматическом времени, в прошедшем будущем, как в Завтра была вечеринка[43]. Это, однако, не попытка «вернуть прошлое»[44] в стиле Гэтсби, но способ наполнить его революционным потенциалом.В представлении Беньямина почти всё можно интерпретировать как аллегорию чего-то другого. Мы сможем увидеть, сколько элементов его более ранней работы о Париже окажутся прообразами тем, появившихся, в ином обличье, в более позднем исследовании Нью-Йорка. Что же касается того, чему может служить аллегорией само исследование столицы XX века, то самым правдоподобным, хотя и совершенно неожиданным ответом окажется, – что это богохульный пересказ труда О граде Божьем
святого Августина. Едва ли можно спорить с тем, что «взгляд аллегориста на город есть взгляд отчужденного человека»[45]. В отстраненной урбанистике Беньямина ни один город, ни Париж, ни Нью-Йорк, ни даже Берлин, не рассматривается как родная земля или отчизна. Ничто не переживается персонально или непосредственно.Однако необходимо добавить, что город также никогда не воспринимался Беньямином как утопия – слово, которое буквально означает «несуществующее место». Весь смысл его Манхэттенского проекта
в том, что это философская работа, основанная на реальном, а не на воображаемом топосе. Интересующемуся историей города жителю Нью-Йорка известно, что Утопия – это название района в северной части Квинса, первоначально спроектированного в начале XX века для переселения обедневших евреев Нижнего Ист-Сайда. Но также невозможно отрицать и того, что в коллективном воображении XX века Нью-Йорк всё еще не утратил своего – пусть и угасающего – значения как эвтопии («хорошее место»; в английском языке омофон утопии). Справедливо это или нет, но Манхэттенский проект остается наиболее последовательной попыткой Беньямина дать описание мирского порядка, всё еще «возводящегося на фундаменте идеи счастья»[46].Аристотель якобы сказал, что надежда – это сон наяву. Возможно, именно это имел в виду Беньямин, когда заметил, что, хотя в Нью-Йорке бесконечно много надежды, вся эта надежда не для него. Именно Принцип надежды
Эрнста Блоха, написанный во время Второй мировой войны, когда его автор жил в Соединенных Штатах, наложил исчезающий отпечаток этого настроя на теоретическую схему Манхэттенского проекта. «Философия, – утверждает Блох, – будет иметь совесть завтрашнего дня, приверженность будущему, знание надежды, или у нее не будет больше знания»[47]. Но эта надежда, конечно, не тот тип наивной, эгоистичной надежды тех, кто приезжает покорять этот город впервые, или великодушной, снисходительной надежды тех, кто уже сделал это. Эти полные надежды создания только наполняют Беньямина отчаянием.