— Ну, мы могли бы поручить ей все, с начала и до конца. То есть она могла бы быть тобой. Опять стала бы смуглой музой. Просто чтобы хоть чуточку поднять среднее число. — Она не отвечает. — Но я, конечно, буду о тебе скучать.
— А других идей у тебя нет, Майлз?
— Пожалуй, нет. Кроме предложения, чтобы ты надевала туфли не с таким острым носом, когда собираешься пнуть меня, беззащитного, в бок…
Небольшая пауза, затем она снова приподнимается на локте. Ее лицо — сплошное раскаяние — склоняется над ним.
— Любимый мой, бедненький. Мне кажется, ты просто неожиданно чуть-чуть пододвинулся, а я уже не могла остановиться.
— Двадцать девятый раз!
— О Майлз, неправда! Покажи мне, где болит. Дай-ка я как следует это место поцелую. — Она перегибается через него и целует это место как следует, потом выпрямляется и с упреком смотрит на него сверху вниз. — Дорогой, это так по-английски — копить все в себе! Про сестру Кори и ее груди, например. — Она с минуту взирает на него вдумчиво оценивающим, хотя и любящим взглядом. — Ты порой кое-кого мне напоминаешь.
— Кого?
Все еще опираясь на руку, она проводит другой рукой по его груди, добирается до живота и круговыми движениями гладит ему кожу у пупка.
— Я даже не помню, как его звали. Он был никто. Ну, если по правде, это был мой друг… Я его делила с другой моей сестрой — Талией. Его звали Чарли. Но он предпочитал меня. Просто смех да и только.
— И кто же он был, этот Чарли?
— Дай-ка я поближе к тебе пристроюсь. — Она занимает прежнее положение. — М-м-м, как приятно. Чарли был… о Боже, моя память… Если б только их было не так много. — Ее рука похлопывает его по плечу; наконец последний — торжествующий — хлопок. — Француз.
— Это было во Франции?
— Да нет. В Греции. Вот уж точно, что в Греции.
— Но «Чарли» — не…
Правой ладонью она закрывает ему рот — молчи.
— Майлз, я знаю. Это у меня такая система. Довольно абсурдная, правда. Подожди минутку. Француз… а, вот оно! Так и знала, что в конце концов доберусь куда надо! Ква, ква, бре-ке-ке-кекс! Одна из его пьес была про лягушек[110].
Он не сводит глаз с потолка.
— Да почему же — Чарли, Господи прости?
— Ну, его настоящее имя такое длинное. Никак не могу его запомнить.
— Мы — в Афинах пятого века?
— Милый, я не могла бы поклясться, что точно помню дату. Но ты, конечно, прав, это и правда было в Афинах и задолго до появления дискотек и онассисов[111] и всего прочего в этом роде. И так давно, что тебе нет причин ревновать, но я правда по-настоящему любила Чарли, он ведь оказался одним из тех четырех мужчин в Афинах, которые не были извращенцами; так что, если честно, нам, женщинам, не из чего было особенно выбирать, и мы с Талией подарили ему идейку для другой пьесы — с очень миленькими женскими ролями, и он развил сюжет просто блестяще, впрочем, если честно, там была одна шуточка про милетских жен, которая… но это уже совсем другая история[112]. Мы ходили навещать одного старого психа. Он жил в кошмарной квартире, в низком первом этаже, рядом с рынком, света там совершенно никакого, больше на пещеру похоже, чем на квартиру, и хуже того, когда мы пришли, он сидел в самом дальнем углу, скорчившись над огнем… а день был просто раскален от зноя. Ты и представить себе не можешь. Только глупому старому дурню до нас и дела никакого не было, он на меня едва взглянул, когда Чарли нас познакомил. Разумеется, я явилась туда
Он смотрит в потолок.
— Продолжай, продолжай.
— Ну, я хочу сказать, должен же быть предел всем этим птицам с крыльями и смешным рожицам и волчьим мордам[113]. В конце концов у нас с Чарли все это просто в зубах навязло, и Чарли — просто так, ради шутки — предложил, чтобы я все с себя сняла; помню, на мне было такое довольно миленькое изящное платьице светло-шафранового цвета, а по подолу — полоса основного тона, вышитая красной шерстью, я его за неделю до того купила на весенней распродаже в прелестном кефалонийском[114] бутике, как раз за Стоей[115], потрясающий фасон… новенький с иголочки хитон и как раз в моем стиле… Так о чем это я?
— О том, чтобы снять его перед…