— Ну, знаешь, просто чтобы выяснить, как моя нагая тень будет смотреться на стене, и чтобы хоть какое-то удовольствие бедняге маразматику доставить… и знаешь, что из этого на самом деле вышло? Он схватил метлу, что у камина стояла, и начал выкрикивать дрожащим голосом ужасные оскорбления в адрес бедного Чарли. Что если Чарли решил, что его на все готовая хористочка — прямо такими словами! — это его, старого психа, представление об идеальной женщине, то ему — Чарли — надо как следует проверить свои вульгарные водевильные мозги. А потом ему хватило наглости заявить, что у меня нос слишком длинный и брови неправильно выщипаны, что мой божественный хитончик на три дюйма короче, чем надо, руки и ноги слишком тонки, а попка недостаточно оттопырена… ну конечно, это последнее замечание как раз и раскрыло все карты. Он был точно такой, как все афинские мужики. В реальности, идеальной женщиной для него был идеальный мальчик. Чарли так и сказал ему — прямо в его злосчастную физиономию. И если бы не успел отпрыгнуть назад, тот залепил бы ему метлой прямо по голове. Пришлось уносить ноги. А старый псих стоял в дверях, размахивая своей дурацкой метлой и выкрикивая всякую ерунду, что вроде он напустит на нас своих хранителей — Бог его знает, что он хотел этим сказать, — за то, что мы вторглись в… — Она замолкает на мгновение. — Он был этот, как его…
— Не философ ли, случайно?
— Потрясающе! И как это ты…
— Просто догадка.
— Знаешь, все они одинаковые. Чарли довольно забавно показал это в одном из своих фарсов. Он говорил, они даже не способны увидеть разницу между собственными
— В каком же это фарсе?
— Паршивка Клио как-то сказала мне, что он не сохранился. Только я, зная ее как облупленную, подозреваю, она засунула его куда-нибудь под ирригационные сооружения инков или еще подальше. Чтобы можно было потихоньку его вытащить, когда кругом никого нет, и устроить себе стародевический субботний вечерок на природе.
Он по-прежнему разглядывает потолок.
— Хочу напомнить тебе про старого… психа.
Она целует его в плечо.
— Только совсем-совсем чуть-чуть, дорогой. Самую маленькую чуточку. Время от времени.
— Не вижу никакой связи. С моей точки зрения.
— Майлз, ну что ты сразу весь закаменел, обиделся. Я не имела в виду никакого физического сходства.
— Когда это я ругал тебя за то, что ты снимаешь одежки?
— Но ты же всегда пытаешься превратить меня во что-то такое, что совсем не я. Как будто я больше тебе нравилась бы, если бы стала самим совершенством. Или сестрой Кори. Я чувствую, что мне никогда не удается соответствовать тому, чего ты на самом деле хочешь. Я знаю — у меня есть недостатки. И нос мой действительно на пару миллиметров длиннее, чем надо. — Она умолкает. — У меня как-то еще один друг был. Он вечно подсмеивался над этим. Вообще-то, он был подонок. Ушел к до смерти скучной Каллиопе. Впрочем, кое-чем отплатить ему я сумела.
— И кто же такой это был?
— Ничего, что я так много болтаю? А то скажи. Ну, на самом-то деле я так сделала, что «нос» навеки прилип к его имени. А потом его отправили в ссылку. Где он написал кошмарную, длиннющую, как ее там, про основание этого, как его… ну, знаешь, марш-марш-марш…
— Рима?
— Рима.
— Ты спутала двух совсем разных людей.
— Нет, не спутала. Я в жизни его не забуду.
— Это Вергилий[117] писал о Риме.
— Ну конечно же! Какой ты умный, что вспомнил.
— А тот, с которым у тебя был роман, — Овидий.
Молчание.
— Майлз, ты абсолютно уверен?
— Публий Овидий
— Да, теперь я припоминаю. Раз ты сказал. Вроде бы я вдохновила его на какие-то оды или что-то такое?
— Господи ты Боже мой! Это уже Гораций[119].
— Ну да, конечно. Прелестную вещицу написал. Про воробья.
— А его-то я как раз помню. Он такая прелесть! Так забавно было его дразнить. Знаешь, я ведь была его Ливией.
— Лесбией, Боже милостивый!
Она прижимается плотнее.
— Милый, прости, пожалуйста. Я же стараюсь.
— Да мне просто интересно: если ты вот так обращаешься с великими поэтами прошлого, как, черт возьми, ты можешь относиться…
— Майлз, я же только вдохновляю. Зароняю семена. Не очень много. Не могу же я быть всегда именно там, где из семян прорастают цветы. А читать все, что не по-гречески написано, — у меня просто глаза болят. Ни один алфавит не имеет для меня таких полутонов и подтекстов, как греческий.
Майлз Грин пристально глядит в потолок, что-то обдумывая в молчании. Она целует его в плечо.
— Дорогой, скажи, о чем ты думаешь?
— Ты прекрасно знаешь, о чем я думаю.
— Нет, честно.
— Мне хотелось бы знать, ты когда-нибудь хоть одну строчку прочла из того, что я написал?
Теперь она несколько секунд молчит. Потом зарывается лицом в его шею и целует.
— Майлз, я прочла несколько рецензий. И слышала, что люди говорят о твоем творчестве.
— Но ничего не читала?
— Я знаю, о чем твое творчество. Его общую направленность.
— Я спросил — ты что-нибудь читала?
— Ну… не совсем в буквальном смысле, дорогой. Я всегда собираюсь наконец взяться… Чесслово.
— Ну спасибо тебе.