– Здорово! Теперь весь распрогребаный мир увидит, что′ ты на самом деле такое. А еще – надеюсь, ты схватишь смертельную простуду.
Он колеблется, пожимает плечами, делает пару шагов босиком по изношенному ковру цвета увядающей розы, направляясь к двери, но останавливается.
– Может, хоть руки друг другу пожмем?
– Ты что, шутишь? Совсем с ума сбесился?
– Мне и вправду кажется, что приговор вынесен без суда и следствия. Я ведь просто пытался слегка откомментировать…
Она подается вперед:
– Слушай. Каждый раз, как я что-нибудь себе всерьез позволяла, ты принимался издевки строить. Не-ет, я тебя раскусила, дружище. Такой свиньи еще свет не видал.
Он делает еще два шага, двигаясь спиной вперед, словно придворный перед королевой давних времен, поскольку резиновая подстилка недостаточно широка, чтобы обернуть ее вокруг пояса, и опять останавливается.
– Я ведь мог все это сделать много хуже.
– Ах вот как?
– Мог бы изобразить, как вы, слащаво напевая, бродите в оливковых рощах, облаченная в прозрачную ночную сорочку, словно Айседора Дункан в свободное от спектаклей время.
Она упирает руки в бока. Голос звучит, как змеиное шипение:
– Ты что, блин, настолько обнаглел, что предполагаешь…
– Уверен, это имело какой-то смысл. Во время оно.
Она стоит – руки в бока, ноги врозь. Впервые в ее глазах помимо гнева брезжит что-то еще.
– Но теперь-то такое только ржать нас может заставить, нет, что ли? Ты про это?
Он скромно пожимает плечами:
– Это и в самом деле представляется некоторой нелепостью. Раз уж вы сами об этом упомянули.
Она кивает несколько раз. Потом говорит сквозь зубы:
– Ну, валяй дальше.
– Разумеется, ни в коем случае не как чисто литературная концепция. Или как часть иконографии ренессансного гуманизма. Боттичелли и всякое такое.
– И все-таки – хренотень?
– Мне и в голову не пришло бы такое неприличное слово употребить. Мне самому.
– Ну ладно, выкладывай. Какое слово ты сам бы употребил?
– Наивность? Сентиментальность? Легкое сумасшествие? – Он торопливо продолжает: – Я хочу сказать, ну вот богом клянусь, – вы ведь можете выглядеть потрясающе. Этот черный костюм в облипочку, что был на вас в прошлый раз…
Руки ее резко опускаются вниз, кулаки сжаты. Он менее уверенно продолжает:
– Поразительно!
– Поразительно?
– Совершенно поразительно. Незабываемо.
– Ну да. Мы все знаем, какой у тебя вкус, блин. Только тебе и судить. Особенно когда дело доходит до того, чтобы унижать женщин, превращая нас в одномерные объекты сексуальных притязаний.
– Я полагаю, двухмерные были бы…
– Да заткнись ты! – Она некоторое время рассматривает его, потом отворачивается и берет с кровати гитару. – Думаешь, ты такой, на хрен, умный, да? «Иконография ренессансного гуманизма», господи ты боже мой! Да ты и не знаешь ни фига! Не представляешь даже, как я на самом деле выглядела, когда только начинала. Да я прошла такие ренессансы и столько их было, что ты столько хлебцев поджаренных за всю жизнь на завтрак не съел.
– Понимаю.
– Ишь ты какой – понимает он! Ты всю жизнь на это напрашивался. Вот теперь и получай! Ублюдок самодовольный!
Ее правая рука начинает перебирать струны, негромко наигрывая мелодию давних времен, в лидийском стиле{23}. Преображение происходит не сразу, образ словно тает, медленно, едва заметно, и все же поражает воображение. Волосы становятся мягче и длиннее, полнятся цветом; безобразный грим исчезает с лица, теряет цвет одежда, да и сама одежда растворяется, меняет форму, превращается в тунику из тяжелого белого шелка. Туника плотно окутывает тело, оставляя обнаженными обе руки и одно плечо, и спускается ниже колен. У талии она перехвачена шафрановым поясом. В тех местах, где шелк натянут, он не совсем непрозрачен. Исчезают сапоги: теперь ее ноги босы. Волосы, ставшие совсем темными, стянуты в узел – в греческом стиле. Лоб опоясывает изящный венок из нежно-кремовых розовых бутонов вперемежку с листьями мирта, а гитара превратилась в девятиструнную лиру, на которой теперь, когда метаморфоза свершилась, она наигрывает ту же давнюю лидийскую гамму – в обратном порядке.
Лицо будто бы то же самое, но моложе, словно ей удалось сбросить лет пять; на ее коже играет золотисто-медовый теплый отблеск, его выгодно подчеркивает белизна прилегающей к телу туники. Что же касается общего впечатления… лица, посылавшие в плавание тысячи кораблей, – ничто по сравнению с этим. Это лицо могло бы заставить Вселенную остановиться в своем вечном движении и оглянуться! Она роняет лиру, позволяя ему глазеть раскрыв рот на это несомненное чудо – божество древнейших времен. Несколько мгновений проходят в молчании, но тут она упирает руку в бок. Кое-что, как видно, остается без изменений.
– Итак… Мистер Грин?
Голос ее тоже успел утратить былые, не вполне безопасные акценты и интонации.