Пробежали какие-то неспешные, штатские люди, одетые в тапки с шипами и в.безупречную новую форму, так красиво взяв финиш, словно были не последними, а самыми передовыми.
Двое медленно свернули финиш и унесли его на плече.
Свернули транспарант. Унесли вперед, вслед за финишем.
Уехали два генерала в машине, в которой уже находился полковник.
«И верно, — отметил Иван Петрович. — Генералы-то толще полковников. Почему?»
Мотоцикл заводил худощавый сержант.
Оркестр поиграл, поиграл и собрался.
Расходились.
Дуся с Иваном Петровичем пошли дальше в парк.
Парк утеривал свои аллеи, становился леском, чисто выкошенным кем-то с опушек и между кустами.
— А я, — сказал Иван Петрович грустно, — десять лет не ходил по траве без сандалий. Это зря?
— Ясно, что зря, — согласилась Дуся сразу. — Вы дайте и телу немного пожить, расправьте его, искупайте в воде. Надо и телу, не всё для себя.
— Да я купаю, — отвечал Иван Петрович. — Купаю, но мало.
Возле самой опушки был пруд. Вода в пруду лежала вровень с берегами. Как раз в ту минуту, что они проходили, рыбак поймал, наконец, свою рыбку.
Лодки ближнего военного санатория стояли строем на глади пруда, красиво выкрашенные в цвета офицерских мундиров.
Вдаль за прудом открывались поля, черно запаханные под озимые. На пашне бегали по черноте стаи чаек.
— Чего они там делают? — неподдельно удивился Иван Петрович на чаек.
— Они ищут червей, — отвечала Дуся.
— Что, червей? Для чего же им черви? Они рыбой питаются, как нам известно?
— А чтобы после ловить на них рыбу, — сказала Дуся без всякого смеха.
— Я полжизни в реке провела, — сказала Дуся снова. — Я про рыбу все знаю.
И верно, про рыбу она знала все.
Близко в овраге проходят пути. Паровозы везут длинный поезд вдвоем. Кудрявая стрелочница, высоко оголившись, протирает рельсы грязной тряпкой у себя на участке, чтоб они не стопорили на ходу поезда. В жидкой траве, на уклоне в овраг, стоит, сощурившись, молодой человек и крутит меж пальцами листик на сухом черенке. А по зеленой тропинке, шириной в одну неширокую ступню, бредет осторожная серая кошка.
В небе начинается ежедневная игра заката в разноцветные краски, которую мы наблюдаем обычно, только если настроены для глядения вдаль.
Вот и опять Иван Петрович был на улице, вернее, ощущал, что он на улице, было у него такое острое понятие об этом, было настроение, но уже не на грустной, а скорей на задумчивой, более прочной основе. Все, что не дом, называл для себя Иван Петрович улицей.
«Глядя на ближнее, на бумагу, на книгу, на людей, повстречавшихся в улице, — размышлял Иван Петрович очень остро, — можно нарочно так расфокусировать свой глаз, что не увидишь того, что перед тобой, или смутно увидишь, в двойных силуэтах. Но дальний взгляд невозможно искусственно затуманить, нельзя самому для себя исказить; дальние люди, явления мира (то есть те, что являются кругом, вдалеке), увидятся так, как мы можем их видеть, — возможно только отворотиться и не смотреть на них вовсе.»
Иван Петрович отворотился, стал смотреть на Дусю и повел ее вдаль.
За дорогой парк продолжался опять. Он стал еще диковатей и гуще. Попадались березы на белом колене; молодые, лохматые вдоль ствола тополя; круглые, масленые листья кустов, растущих зелеными из самой земли; небольшие поляны в малиновых цветиках — среди желтой, забытой, стоялой травы.
Они вышли в этот малиновый цвет и увидели в центре поляны шалаш. Составленный из разных повянувших веток, шалаш стоял прочно на теле земли. Он был брошен людьми, в нем давно никто не жил, но внутри сохранилась подстилка из трав. Две плетневые стены подпирали друг друга, не давая упасть шалашу под себя.
«Как же образуется шалаш? — пронеслось у Ивана Петровича. — Берут две стены и насильственно каждую нагибают к противной. Стены падают, но наткнувшись одна на другую, уперевшись друг в друга, они удерживаются на месте и дальше больше не упадут никогда, продолжая косо стоять опершись. И в этом шатком объеме вполне можно жить, даже и очень великому человеку, — как то и было однажды в недавнее время.»
Ему захотелось забраться в шалаш; он вспомнил одно из главных впечатлений от детства, одну из немногих поездок в деревню. Он сидел на сеновале один, и шел дождь, он накрылся желтым бабушкиным полушубком и смотрел в небольшое окошко на дождь. Сеновал протекал, через щель в потолке по одной то и дело стекали крупные капли. Капли стукали гулко в дубленую кожу и прибавляли Ивану Петровичу — а тогда просто Ване — чувства удовольствия от крепкой защиты.
«Дождь идет, но не может ничего со мной сделать!» — думал он непрерывно одну только мысль.
Пришла соседская девочка Таня, как ее все называли — Танюша, такого же возраста, что и он, лет тринадцати, а может быть, несколько больше. Танюша забрала у него четверть шубы, укрыла себя по плечам и затылку и тоже стала смотреть за окно. Сеновал был общий на целый их дом, в котором у бабушки было пол дома; на другой половине жил Танин отец.