Да не сказано было ничего, такое не говорится, такое не должно произноситься, оно — в молчании, которое углубляется междометиями и подтверждается взглядами. И не в один присест на скамейке пришло ко мне осознание чужой судьбы, времени было у нас — навалом, сестры запаздывали, мы гужевались, мы гудели всю неделю, и с каждым днем нарастало во мне убеждение: Яша-то — прощается. Не со мной, понятно, не с Беговой, о которой помнить будет всю жизнь, не с Аней, потому что она навсегда в его сердце. С социализмом прощался Яша, с СССР, где все потому ему любо, что на шестой части суши сохранялся быт его страны, оккупированной немцами, и все его детские страхи, восторги и надежды — здесь продолжались, в Москве он будто в детство вернулся, в город и страну, где бегал связным от одной явки к другой. Тогда постоянно чего-то нехватало, безопасности, денег тем более, вот и вынуждались люди бескорыстно помогать друг другу, держа язык за зубами. Люди потому тогда приветливыми были, что верили: таких, как они, большинство, но все тем не менее обязаны видеть в прохожих только врагов. Все жили бедно, все казались обездоленными, и всех поддерживала вера в Победу. Яшу так и тянуло влезть в московскую толпу, волноваться вместе с нею или впадать в душевную тишину. Прямо от столика ресторана “Динамо” можно попасть на трибуны, официанты за червонец пускали нас пошуметь и поорать с болельщиками, мы возвращались к еде и питью, полные веры в торжество социализма и могущество простых людей. А Яша потому еще верил в надежность советского человека, что много-много лет назад послали его, мальца, встретить в горах русского парашютиста, и тот ни с того ни с сего вместо руки протянул Яше — не голодному, кстати, — колбасу с краюхой хлеба.
Чтоб смог он толкаться подолгу в простом и надежном обществе, возил я его несколько раз на Дорогомиловку, рядом с “Киевской”, через это метро пролегал мой путь в МЭИ, где я учился. И площадь знал хорошо, и окрестности, и уж как свой карман ту часть Дорогомиловки, что от кафе “Хрустальное” до углового на набережной дома с магазином “Союзпечать”, где всегда продавали журналы по дешевке и где обменивались марками. Ближе к дому этому располагались беленькие двухэтажные строения; две арки, два магазинчика, один из которых получил всенародное признание, только в нем задолго до одиннадцати утра безумно смелые продавщицы одной рукой принимали купюры, а другой протягивали страждущим бутылки. Вторая точка общепита славилась не менее, здесь запросто могли заломить руки и вызвать участкового. Яша не скрывал восхищения, наблюдая за продавщицами; с одного взгляда эти девы определяли не только кредитоспособность клиента (цена водки произвольная), но и возможную принадлежность его к милиции. Что-то родное и милое напоминали ему мизансцены эти — то ли встречи подпольщиков на публике, куда могли затесаться агенты гестапо, то ли приход на проваленную явку… А уж превращение трех незнакомых выпивох в боевую единицу, вооруженную бутылкой водки, — тут уж мое воображение пасовало, не находило аналогов, а Яша преисполнялся уважением к алкашам, которые средь бела дня и чуть ли не на виду милиции мгновенно распивали бутылку и растворялись в толпе, чтоб уже в другом месте собраться и поговорить “за жизнь”. Он, Яша, город видел своими глазами, и я не мог переубедить его, доказать, что москвичи — народ вежливый и народу этому привычно указывать иногородним, как добраться до такой-то улицы. Нет, возражал Яша: москвич потому подробно и точно излагает приезжему, как и куда тому ехать, что догадывается — неспроста к нему обратился человек этот, у человека есть свои причины не спрашивать милицию. Там, у Киевского вокзала, длинным рядом выстроились автоматы с газировкой, бросишь в прорезь три копейки — и стакан наполнится пузырящейся водой с сиропом. Выпьешь, обмоешь стакан, поставишь его на прежнее место — и уходи. Никаких чудес, но Яшу восхищала сущая чепуха: никто стакана не уносил! Стакан был общим, всенародным, и духу у меня не хватало растолковать Яше: да стакан сторожат алкаши, им же из него на троих пить надо!
В эти-то прощальные дни, когда между нами витало взаимное понимание, понял я, какая судьба ожидает Яшу. Судьба горькая, опасная, на краю могилы будет плясать он, и не его волей судьба эта им выбирается. Не он ее решает. Но и принуждения нет. Все так складывается, как складывается. Судьба есть судьба, она как смерть и как рождение, ее не предугадаешь, она — возможность, незаметно переходящая в реальность, но так и не становящаяся ею. Жизнь Яши станет театром, где за фальшивую интонацию в реплике могут расстрелять.
Короче: Яша в скором времени уходил на Запад, к отцу, к его миллионам — и настаивала на таком исходе разведка его страны.
Понял я судьбу, будущее Яши — и упрятал знание в самый глубокий подвал памяти.