В воспоминаниях Ариадны Сергеевны Эфрон этот первый год жизни в Чехии окрашен тем не менее почти что в идиллические тона. Отец в зимние вечера читает вслух при свете керосиновой лампы Диккенса или Гоголя; родители, сменяя друг друга, рассказывают засыпающей дочери нескончаемую сказку; утром Марина хлопочет вокруг мужа, готовя ему завтрак и провожая по понедельникам до самого поезда… Все это достоверно известно из дневниковых записей Али. Со времен Москвы она ежедневно заполняет – и это чуть ли не главное в ее домашнем обучении! – три-четыре странички дневника.
Однако живая достоверность многомерна. Самый тонкий наблюдатель не разглядит извне всех ее пластов. «Я живу по стольким руслам!..» – это признание много раз повторяется в цветаевских письмах. К нему стоит прислушаться.
В Чехословакии Марина переводит дух после четырехлетней изнурительной борьбы за хлеб и тепло домашнего очага. После четырехлетней, не отпускавшей ни на день тревоги за жизнь мужа. Она не может не ощущать облегчения, как от сброшенной с сердца глыбы. Муж уцелел, он рядом, он делит, насколько может, тяготы нового нелегкого быта…
Но понадобилось совсем немного времени, чтобы стало ясно: на смену прежним испытаниям шли другие.
За четыре года разлуки Цветаева, конечно, не могла забыть, что семейная ее жизнь в предреволюционные годы уже не была идиллической. Но издали, в разлуке, казалось, что теперь, может быть, все будет иначе. И в письме Волошину примерно через год после встречи с мужем на чужбине (10 мая 1923 года) она напишет: «Встретились мы с ним, как если бы расстались вчера».
Однако, как и «вчера», семейная совместность оказалась непроста. И Цветаевой снова пришлось убедиться, что сама она мало пригодна для тихого домашнего счастья. Встреча с мужем с самого начала очертила некие неодолимые грани.
Всего через месяц с небольшим после приезда в Чехию написано стихотворение «Берегись…». В нем знаменательны начальные строки:
Характерны полушутливые признания Цветаевой, сделанные в одном из писем спустя два года: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, – нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом!» И еще через две недели, в письме тому же адресату, Марина не ленится переписать длинную цитату из учебника археологии. Это место отчеркнул и показал жене Сергей Яковлевич («Наконец-то догадался, кто я», – с удовольствием комментирует Цветаева): «…апачи выказывают особенное отвращение ко всему, что походит на дом. Они только в исключительных случаях строят хижины из легких ветвей и кустарника; когда же становится слишком холодно, то отыскивают углубление в земле или же строят из земли и листьев род котла ‹…› скорчившись, садятся в него совсем голые, большей частью в одиночку, и встают только на другой день, когда солнце согреет их окоченевшие члены…»
Что бы мы ни знали о «романах» Цветаевой, она была правдива, когда говорила о себе как о человеке протестантского долга, всю жизнь прожившем в «вольной неволе».
Сергей был ее «доля», ее судьба. Заботиться о нем, делить вместе беды – это и называла сама Марина: верность. «Долю и волю», «дорогую несвободу» в лоне семьи она будет обсуждать в одном из писем Пастернаку 1926 года. Но там же, глухо, недоговаривая, признается в глубочайшей неутоленности сердечного чувства…
Никакие внешние перемены и переезды не имеют власти над мощным ее творческим импульсом. 31 июля – отъезд из Берлина, 1 августа – приезд в Прагу поиски жилья, ночлеги в чужих домах, перетаскивание вещей, непривычный быт в незнакомой стране…
Но уже 5 и 6 августа написаны первые стихотворения цикла «Сивилла», с сентября начнутся циклы «Деревья», «Бог», «Заводские».
Двенадцатого октября поток стихотворений прекращается: Цветаева принимается за поэму «Молодец». Почти три месяца неотрывно она погружена в работу, которая захватывает ее целиком. И когда работа эта завершена, Марина чувствует себя полностью обновленной. Далеко позади остаются сердечная тяжесть и уязвленность, вывезенные из Берлина вместе с памятью о «геликоновском» эпизоде.