«Стихов моих, забывая, что я – поэт, нигде не берут, никто не берет – ни строчки. “Нигде” и “никто” называются Последние Новости и Современные записки – больше мест нет, – пишет Цветаева Анне Тесковой. – Предлог – непонимание меня, поэта, – читателем, на самом же деле: редактором, а именно: в Последних Новостях – Милюковым, в Современных записках – Рудневым, по профессии – врачом, по призванию – политиком, по недоразумению – редактором (NB! литературного отдела). “Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно”…»
«Пишите понятнее, Вас нелегко воспринимать, ориентируйтесь на среднего читателя», – отечески советовал Цветаевой В. В. Руднев. «Я не знаю, что такое средний читатель, – парировала Марина Ивановна, – никогда его не видела, а вот среднего редактора я вижу перед собой…»
Как всякий «средний редактор», Руднев постоянно чего-нибудь да боится: что обидится другой поэт, не попавший в подборку, что «новые стихи» трудно понять, что в цветаевской прозе читателю будут скучны подробности, например о матери Волошина («Живое о живом»). Что фигура историка Иловайского недостаточно крупна («Дом у Старого Пимена»), что на «Пленный дух» может обидеться Любовь Дмитриевна Блок, что богобоязненного читателя оскорбит концовка цветаевского «Черта».
И Цветаевой приходится выслушивать советы и соображения редактора, о чем и о ком ей лучше писать и всякий раз скрупулезно подсчитывать количество печатных знаков. Готовая рукопись почти никогда не совпадает с заранее выделенным редакцией объемом. Автор терпеливо поясняет правомерность стилевых особенностей. И постоянно сражается со страстью редактора выбрасывать «лишнее». Понятия «лишнего» у Руднева и Цветаевой всякий раз расходятся.
Когда рукопись в очередной раз превышает на несколько страничек заданный объем, Марина Ивановна предлагает не оплачивать ей «лишних» страниц; пытается растолковать, что рукопись «уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья».
Литературно воспитать своих редакторов ей, конечно, не удается. И если Руднев временами все же отступает, то скорее из некоторого страха перед цветаевским напором.
Но эта необходимость постоянно отстаивать свои позиции – с трудом соблюдая меру между вежливостью и твердой настойчивостью – самой Цветаевой обходится не в пример дороже. Всякий раз ей надо перебороть прежде всего себя. Ибо единственное, чего ей в этих случаях хочется, – забрать рукопись из редакции немедленно. «Я не могу писать так, как нравится Рудневу или Милюкову! Они мне сами не нравятся!» – вырывается в одном из ее писем. Но выбора нет: нет других «площадок» для публикаций. Нет ренты, нет мецената или просто хорошо зарабатывающего мужа. Есть только цены на рынке и неумолимые сроки платежей – за квартиру, за школу…
Одно из наиболее резких писем к Рудневу относится ко времени, когда шла корректура «Дома у Старого Пимена» – то есть к декабрю 1933 года: «Проза поэта – другая работа, чем проза прозаика, в ней единица усилий (усердия) – не фраза, а слово, и даже часто – слог. Это Вам подтвердят мои черновики, и это Вам подтвердит каждый поэт. И каждый серьезный критик: Ходасевич, например, если Вы ему верите. ‹…› За эти годы я объелась и опилась горечью. Печатаюсь я с 1910 г. (моя первая книга имеется в Тургеневской библиотеке), а ныне – 1933 г., и меня все еще здесь считают либо начинающим, либо любителем, – каким-то гастролером. ‹…›»
«Объелась и опилась горечью…» Она могла бы это повторить и через год, и через три.
В «русском Париже» регулярно устраиваются в пользу бедствующих писателей то «подписные обеды», то благотворительные балы и даже благотворительные бриджи. Но всегда нужно напоминать о себе! Писать прошения и заявления!
А между тем отношения с дамами-патронессами, стоящими на распределительных постах благотворительности, у Марины Ивановны – самые неприязненные. Накапливающаяся год от году душевная усталость заставляет ее подозревать этих дам в чувствах даже более активных, чем просто неприязнь, – и потому временами случается, что взрыв ее очередного негодования выстреливает вовсе не по адресу…
Она устала.
Послушаем голос Дон-Аминадо – поэта и прозаика, все более решительно уходившего в тридцатые годы от веселого юмора в горчайший сарказм. Это ему несколько лет спустя Цветаева напишет замечательное ободряющее письмо, чтобы сказать, как радуется она его таланту, как высоко его оценивает – может быть, гораздо больше и серьезнее даже, чем сам его обладатель.