Место было райское. Но первые недели прошли здесь более чем грустно – Марина Ивановна оставалась во власти только что пережитого в Париже.
Этот неожиданный, неузнаваемый Борис. Его странные речи, его поглощенность женой, о которой он не мог сказать ничего внятного…
«Какая она?» – спрашивала Цветаева.
«Она – красавица».
И это было все, что он мог ответить.
«Поэту нужна красавица, то есть без конца воспеваемое и никогда не сказуемое, ибо – пустота et se prete a toutes les formes[24]
. Такой же абсолют – в мире зрительном, как поэт – в мире незримом. Остальное у него уже все есть», – записывает Цветаева в Фавьере – и включит потом эти строки в письмо Пастернаку. Все, что она, Марина, может ему дать, уже у него есть, ибо ее мир он вобрал внутрь, в глубину. И вовне она уже ему не нужна. «Тебе нужно любить – другое: чужое любить…»Это она ему – его же самого (!) – поясняет…
Горечь! Горечь, которую не притушить никаким пониманием жестких законов земной жизни.
Но ведь она уже размышляла над этим – больше пяти лет назад! В 1929 году, в своей прозе «Наталья Гончарова»: о Пушкине и его Натали. «Гончарова – Елена, Гончарова – пустое место, Гончарова – богиня». «Было в ней одно: красавица. Только – красавица, просто – красавица, без корректива ума, души, сердца, дара. Голая красота, разящая, как меч. И – сразила.
Просто – красавица. Просто – гений». «…Тяга гения – переполненности – к пустому месту. Чтобы было куда». И там же, там же – о ком это? Не о себе ли?
Полгода спустя, ранним утром едва начавшегося 1936 года, она запишет в своей тетрадке горькое: Борис «не нашел нужным провести со мной наедине ни получасу – потому что влюблен в жену-красавицу…».
«Обратное красавице – не чудовище (как в первую секунду может показаться), а – сущность, личность, печать…»
Мансарда, которую они с Муром занимали в «конюшне», была просторна, но днем там было невыносимо душно. И потому вскоре, по совету Родионовой, Марина Ивановна с Муром переехали в один из фермерских домов, сняв чердачную комнатку над хозяйственной пристройкой. В самой комнате навели кое-какой порядок, затащили туда стол, топчаны – и большую бутыль, оплетенную соломкой, с самодельным терпким виноградным фермерским вином: Цветаева любила во время разговора потягивать пинар из большого стакана. Вечерние беседы происходили обычно на «скворешной лестнице», ведшей на чердак.
Но поначалу именно вечера оказались мучительно тягостными.
В девять вечера Мур уже был в постели. Работать вечерами Цветаева никогда не умела – разве что писать письма. Однако при тусклой керосинке это было не слишком уютно.
Иона садилась на лесенку в одиночестве. Курила, думала. Снизу доносились по-летнему оживленные, радостные перекликающиеся голоса:
– Идем?
– Идем!
– Кофточку не забудьте! Свежо!
– А палку – взяли?
Кто шел на море, кто в гости. Она не могла никуда пойти одна – во тьме.
В письме Тесковой из Фавьера: «Бог с ними, конечно, – и не мое это “море” и не мои это “гости” и, может быть, я бы первая от этого веселья отстранилась: слишком уж много женского визгу и мужского хохоту! – но все-таки каждый вечер сидеть на кухне, без ни-души…»
Добровольное уединение – это одно. Но безвыходное навязанное одиночество – совсем другое. При всем своем затворничестве художника-творца Марина всегда нуждается в друзьях, в общении и даже в веселье. Тем более – теперь. Той же Тесковой: «…я – aus dem Spiel, совсем, aus jedem[25]
. Смотрю на нынешних двадцатилетних: себя (и все же не себя) 20 лет назад, а они на меня – не смотрят, для них я скучная (а м. б. “странная”), еще молодая, а уже седая, – значит, немолодая – дама с мальчиком. А м. б. просто не видят как предмет. Горько – вдруг сразу – выбыть из строя – живых…»Нет сомнения: все это – отроги «невстречи» в Париже.
Как бы она ни храбрилась – в те краткосрочные июньские дни была похоронена прекрасная мечта. И надежда, сопровождавшая ее столько лет…
Прошла неделя, другая. И феникс возрождается из пепла в очередной раз.
Из душной комнаты, в которой даже не было окна, Марина Ивановна приспособилась вытаскивать для работы в сад соломенный стол; стол, увы, хромой, у него, как пишет в одном из писем Цветаева, «пляска святого Витта», и потому она прислоняет его к кадке и подпирает коленом, чтобы не качался. Но в кадке сын хозяина держит трех своих змей, они мирно копошатся там в какой-то жиже. Мур, прекрасно зная, что мать их безумно боится, всерьез утверждает, будто змеи свистят. Преодолевая тошноту, Марина Ивановна прислушивается и изо всех сил старается думать о другом.
Со временем появляются новые знакомые – молодой филолог Борис Унбегаун, красивая умница русская швейцарка Елизавета Малер. Приезжают в Фавьер и супруги Парен: Брис Парен – видная фигура в литературно-издательском мире Франции, и его жена, с которой Цветаева в незапамятные времена училась в Москве в одной гимназии.