Свой «нансеновский» паспорт Марина Ивановна оставила в В айве, и значит, она не может получить визу и не может навестить Штейгера – повидаться, поговорить не спеша. Возможность есть другая: с невероятными сложностями приехать к нему на какой-нибудь час. В Женеву из Савойи ходит туристский автобус – и в тот же день возвращается. Но Штейгер не в Женеве, и как ехать из Женевы в Берн с цветаевским «топографическим идиотизмом», если и в знакомом месте без провожатых она не способна найти дорогу? Да еще надо угадать часы приема, чтобы пустили в палату…
Кроме всего прочего, это означало бы видеться на людях, когда она уже не будет собой и встреча превратится почти что в светский визит… В довершение присоединяется и неуверенность: так ли уж ему-то нужна личная встреча?
Но ему было нужно – и безотлагательно! сейчас! – это отчетливо видно из тех обрывков его писем, на какие Цветаева отвечает. Это ее странной любви было достаточно каждодневных писем и разговоров на расстоянии, с надеждой на недолгую встречу – когда-нибудь. «Я-то – такой соловей, басенный, – пишет она своему корреспонденту 21 августа, – меня – хлебом не корми – только баснями! Я так всю жизнь прожила, и лучшие мои любови были таковы. ‹…› Я отлично умею без всего – и насколько мне отлично – с не-множким».
И еще она напишет ему о том, что уже в 1923 году было сказано в ее стихотворении «Заочность»: о преимуществах такой любви. «У меня такая сила мечты, – пишет она Штейгеру, – с которой не сравнится ни один автомобиль!»
Но Штейгер, измученный телесными и душевными недугами, жаждал в те дни живой встречи, живого разговора. Можно удивиться в очередной раз тому, что цветаевская безоглядность, этот водопад внезапной нежности не только не путают, но осчастливливают ее корреспондентов! По крайней мере, на первых порах. Даже в случае Бахраха, да и Штейгера, когда адресаты – люди совсем иного, чем она, склада, иной природы и привычек, и такая нежность им должна быть чуть ли не противопоказана! Но всякий человек на земле недолюблен; всякий уверен, что лучшего в нем люди не ценят, не замечают. И в итоге – чуть не каждый растоплен благодарным толчком в сердце, когда поток восхищения и заботы вдруг обрушивается на его голову.
Факт налицо: после девяти цветаевских писем, когда уже достаточно проявились все ее пресловутые «безмерности», способные среднестатистического мужчину перепутать насмерть, – 17 августа Штейгер укоряет свою корреспондентку: «У меня силы вашей мечты нет, и я без всякой покорности думаю о том, что мы живем рядом, а видеть и слышать я Вас не могу. От Вас до Женевы – час, от Женевы до Берна – два часа – и от этого трудно не ожесточиться ‹…›. Может быть, за 10 дней случится чудо и Вы приедете? Если хотите и умеете – до гроба Ваш…»
Это «до гроба Ваш» ошеломляет Цветаеву.
И ей приходится долго и трудно объяснять своему корреспонденту, отчего она, внутренне не расстающаяся с ним ни на час, приехать все-таки не сможет: и о паспорте, и о визе, и еще о сыне, которого ей не с кем оставить.
Сын! Вот где ее истинная болевая точка. Тут, а не где-нибудь, скрестились две разноприродные страсти. И что бы Цветаева ни объясняла, очевидно: здесь ее настоящее материнство. «Мой друг, – пишет она, оправдываясь перед Штейгером с довольно жесткими интонациями, – я – совсем старинная женщина, и не себе – современница, а тем – сто лет – и так далее дальше – назад. Породив детей (говорю о сыне, об Але – когда-нибудь расскажу) – я обязана его, пока он во мне нуждается, предпочитать всему: стихам, Вам, себе – всем просторам души моей. Фактически и физически – предпочитать. Этим я покупаю (всю жизнь покупала!) свою внутреннюю свободу – безмерную. Только потому у меня такие стихи. На этой свободе нам с Вами жить и быть. Наше царство с Вами – не от мира сего».
Поняв все же, что ее новому другу реальная встреча действительно необходима, Цветаева начинает обдумывать возможные варианты. Подробные, с обилием уточнений. Эти реальные детали – от расписания поездов до соображений о необходимости снять комнату – для нее тяжелы, утомительны, она тут попросту бестолкова. Наилучшим ей кажется вариант, при котором сам Штейгер, подлечившись, приедет к ней в Савойю. Она может подъехать поближе к железнодорожной станции и там найти приют для встречи.
Один план сменяется другим – где, когда, как? Но нетрудно заметить, что снова – точно также было в переписке с Пастернаком и Рильке! – она оттягивает и оттягивает сроки встречи. Она ее хочет – и столько же опасается. В середине сентября, перебрав разные возможности своего приезда к нему в санаторий, она вдруг сообщает: «Итак, мой родной, без нас решено: февраль».
Но от сентября до февраля – пять месяцев!
Ничто ничему ее не научило. Остановив вполне благоразумными доводами порыв Пастернака в 1926 году – приехать к ней во Францию, она уже никогда не узнала его любви. Оттягивая свой приезд к Рильке, – несмотря на его такое внятное: «Не откладывай до зимы!» – она таки не увидела его, не провела даже одного дня рядом…