Ей могло иногда казаться, – с ее-то отношением к мифу как к закономерности бытия, проступающей сквозь быт! – что это ее саму неумолимо настигает цокот копыт того коня со Всадником, от которого некогда тщетно убегал бедный Евгений. Теперь этот цокот был слышен уже в Москве…
В середине июля 1941 года Цветаева проведет двенадцать дней за городом, вблизи Коломны, на даче у своих литературных друзей.
Но с 24 июля она снова в Москве.
Уже начались налеты немецких бомбардировщиков на столицу, ежедневно ревут сирены воздушной тревоги; в домоуправлениях формируют отряды, дежурящие на крышах домов во время налетов, чтобы гасить зажигательные бомбы. Город преобразился; окна домов перекрещены полосками из газетной бумаги, чтобы не вылетали стекла от воздушной волны при взрывах бомб. На многих перекрестках висят рупоры громкоговорителей, по вечерам в небо поднимаются громоздкие туши аэростатов.
В эти дни Цветаеву часто встречают в скверике перед «домом Ростовых» на улице Воровского (бывшей Поварской), где теперь – после старорежимных дворянских семей, после Чека, после Наркомата по делам национальностей и после Дворца искусств – разместилось правление Союза советских писателей. Тут некогда молодая Марина слушала странные и вдохновенные речи Андрея Белого, выступавшего перед «ничевоками». Ныне здесь толкутся московские литераторы, жадно узнавая друг от друга новости – фронтовые и городские.
И настойчивым рефреном то в одной группе, то в другой звучит слово «эвакуация».
Первый эшелон московских литераторов и их семей отбыл из Москвы 6 июля. То есть в тот самый день, когда Военная коллегия Верховного суда вынесла смертный приговор Сергею Эфрону.
Теперь составлялись списки тех, кто поедет следующим эшелоном. Ближайший уходил 27-го.
Цветаева спрашивает совета чуть ли не у каждого, с кем она хоть мало-мальски знакома: уезжать или оставаться?
А если уезжать, то куда? И с кем?
Ей был необходим спутник-поводырь даже в те далекие тихие дни, когда она приезжала из чешской деревни в Прагу по делам. Как же было не искать теперь кого-нибудь, с кем можно решиться на то страшное-неведомое, что называлось словом «эвакуация». Слишком хорошо она знала свою непригодность ко всем сферам практической жизни, где надо «устраиваться», хлопотать и добиваться.
Между тем в эти дни испытаний около нее нет человека, кто бы за нее мог решить и сделать, что нужно. «У меня нет друзей, а без них – гибель», – записывала Марина Ивановна в рабочую тетрадь еще в мае 1940 года. За год ситуация не изменилась.
Пастернак, похоже, уже и не вспоминал о ней. В начале июля он проводил в эвакуацию жену с двумя сыновьями, – они уехали с эшелоном писательских детей; потом одиноко жил в Переделкине, но был очень занят: проходил военное обучение, писал статьи, переводил патриотическую лирику народов СССР, ездил в Москву по издательским делам, выбивал гонорары… А кроме того, – огород и хлопоты о двух пустых квартирах… – дел всегда невпроворот. А все-таки то было предательство дружбы.
Знакомых много. Но «многие» в таких ситуациях – синоним «никого». Ибо нужен один – надежный, любящий, сильный – совсем рядом.
Муру, правда, уже шестнадцать лет, он умен, начитан, самостоятелен, но меньше всего пригоден к тому, чтобы стать опорой матери. И в этом она виновата сама. Она не дает ему выйти из детства: опекает, как несмышленыша, запрещает, разрешает. И совершенно теряется, когда он своевольничает. А теперь еще он влюблен и потому слышать не хочет об отъезде. Вечерами он гуляет со своей знакомой девятиклассницей, а во время налетов иногда дежурит на крыше.
Эти дежурства – чуть ли не главное, что заставляет Цветаеву торопиться с отъездом: она страшно боится за сына.
Да как же и не бояться? Боялась бы, даже если бы и вся семья была рядом.
Но теперь он остался у нее один.
Пастернак почти все время жил в Переделкине. Танечка Кванина, преданная, добрая, милая (Цветаева с ней сблизилась год назад в Голицыне), не появлялась уже больше месяца; ей нельзя даже и позвонить: у нее нет телефона. Николай Вильмонт ушел в ополчение, Тарасенков на фронте с первых дней войны. Авторитет же новых знакомых в тех проблемах, какие теперь надо решать, для Цветаевой неубедителен. Она не слишком доверяет даже Ярополку Семенову – искренне преданному ей молодому поэту: слишком случайно и внезапно он появился на ее горизонте. «Почему он ко мне так хорошо относится? – спрашивает она у Алиной подруги Нины Гордон. – А может быть, он из НКВД?»
Нине Гордон, как и Самуилу Гуревичу, Цветаева несомненно доверяет. Наряду с сестрой мужа Елизаветой Яковлевной это самые близкие ей люди. Но у них у всех свои беды, хлопоты, службы. Да еще и телефоны не работают как раз тогда, когда надо принимать быстрое решение.
Каждая бомбардировка заставляет ее испытывать настоящий ужас. «Я думала, что я храбрая, – говорит однажды Марина Ивановна Шур-Гельфанд, живущей в одной квартире с Лилей Эфрон, – а оказывается, я страшная трусиха, панически боюсь налетов…»