После чтений пили чай с сушками. Кто-то принес варенье — с продуктами в городе было уже плохо. Цех питерских поэтов и особенно поэтесс украдкой и с любопытством рассматривал москвичку. Все знали о ее недавнем романе, анализировали сопровождавшие его стихи, сочувствовали Эфрону и — завидовали.
Цветаева выглядела по-иному, чем ожидали многие в контексте довольно эпатажного романа с Парнок — нет и налета салонности, вызова. Черное платье, простая стрижка, ни тени косметики. Лишь звенящие браслеты, да два серебряных колечка. Во всем облике некая небрежность и нарочитая простота. Взгляд спокойный, рассеянный, отстраненный. Из-за слоистого голубого дыма бесконечной папиросы — бледное лицо, низкая челка, сомкнутые, немногословные губы. Ей аплодировали, просили повторить. В публике зала сидел и тот, которого она хотела завоевать.
В Петербурге Цветаева впервые услышала Мандельштама. Полузакрыв верблюжьи глаза, двадцатишестилетний поэт вещал:
Он совсем не был похож на лихого улана и весельчака. Но писал с редкостной силой — это Марину завораживало в первую очередь. Она сумела оценить мощный дар молодого поэта, его своеобразное обаяние. Подсознательно включился процесс охоты. После расставания с Парнок требовалась эмоциональная пища, душа просила огня, сердце — влюбленности в незаурядность, в гения. Влюбленности Марины в творческих мужчин, даже часто почти придуманные, не были вовсе бескорыстны. Цветаева не раз говорила о людях, которым имела каприз писать, что «приведет их в историю за собой». Слова пророческие — десятки персонажей вплыли в круг интересов исследователей творчества Цветаевой лишь потому, что вращались возле нее. Марина ждала от покоренного ею поэта самого большого и ценного дара — посвящения в Музы, написанных о ней и для нее стихов — способных войти в историю. Этот самый желанный плод любви она могла бы получить от Мандельштама. Да и для нее наиболее действенным оружием в арсенале обольщения было перо. В случае Мандельштама — чары неодолимые — уж он-то сумеет оценить их.
Закинув голову, полуопустив веки, так, что тени от загнутых ресниц ложились на щеки, отчеканивая ритм, подчеркивая мелодику стиха, он самозабвенно читал самое новое.
Цветаева приняла бой, «в первую голову» она читала «свою боевую Германию» и «Я знаю правду! Все прежние правды — прочь!». В самый разгар войны это было криком гуманизма:
Чувства, выраженные в этих стихах, были близки Мандельштаму, он тоже работал над антивоенной темой. В ответ он прочел «Дифирамб Миру»:
Стихи московской поэтессы и питерца перекликались эхом, темы вторили друг другу: праздник духа — дуэль. Возникло ощущение духовного родства и телесного притяжения.
Мандельштам подарил Марине только что вышедший сборник «Камень» с надписью: «Марине Цветаевой — Камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916».
Всю ночь они гуляли по городу, читали стихи, искренне наслаждаясь мастерством друг друга. И еще много читали Ахматову и восхищались в два голоса.
— Я знаю — Ахматова сильнее меня Поэт. Ни чуточки зависти, только преклонение. — Не кривила душой Марина.
— Больше-меньше — тут не мера. Анна Андреевна другая. Другой голос, другое напряжение энергии.
— Мы с ней антиподы в плане человеческом, да и по сути поэтической личности. Я люблю в Ахматовой больше всего то, чего сама не умею. Ее сдержанность, гармоничность! Огонь, но укрощенный. — Марина искоса поглядывала на профиль спутника — закинутую голову, крупный, ходящий на выгнутой шее кадык, лицо с опущенными веками. Ресницы были богатейшие, так, что глаза казались вовсе закрытыми. А от того речь Осипа была похожа на изречения слепого оракула. И понимал этот оракул Марину с полуслова.
— У вас с Анной Андреевной разный тип горения. Внешняя сдержанность Ахматовой как бы скрывает внутренний пожар. Она наблюдает со стороны. Вы же бушуете вся в открытую. Вся лава стиха выплескивается наружу. И с какой мощью!
— Увы, я — живу крайностями. Иначе не получается. То чернокнижница, то монахиня. Перепады «давления» заводят механизм моих стихов. Вот и получается плач. А то и рыдания. — Марина в светлом цигейковом полушубке и сдвинутом на ухо белом беретике чувствовала себя неотразимой — этот странный гений был целиком в ее власти.
— Вы громкая. Изнутри громкая. Даже когда шепчете — всегда кажется, что кричите. У Анны Андреевны другой голос.
— Для меня стихи Анны — это дар Божий, явленный миру в прекрасной женщине.
— А вы не завистливы, Марина, — редкость в нашем кругу. Или лукавите? — Не поворачивая головы, он искоса глянул на спутницу.
— Я всегда говорю, что хочу.
— А делаете тоже, что вам хочется?