Читаем Марина Цветаева. Письма 1924-1927 полностью

Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, — почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет — тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас, в Вандее мая <19>26 года непрерывно играю в какую-то игру, что́ в игру — в игры! — разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (п<отому> ч<то> когда Аля бежит — это я бегу!) опала ли Vie или взошла (прилив или отлив).

Борис, но одно: Я НЕ ЛЮБЛЮ МОРЯ. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т.е. моя вынужденная заведомая неподвижность. Моя косность. Моя — хочу или нет — терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя — как Рильке! (Себя или божества — равно́.) Землю я жалею: ей холодно. Морю не холодно, это и есть оно, все, что в нем ужасающего — оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное. Так, Иегову напр<имер> бы ненавидела. Как всякую власть). Море — диктатура, Борис! Гора — божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями, с норами, с играми. Гора — это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора — и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.

И все-таки — не раскаиваюсь. «Приедается все — лишь тебе не дано…» [848]. С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: ТВОЙ СТИХ, т.е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море — заочное, над'очное, вне-очное. «Прощай, свободная стихия» [849] (мои 10 лет) и «Приедается все» (мои тридцать) — вот мое море.

Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но — мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк и рыбак знают, что́ это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь — чистоганом.)

Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на́ море я — даже не пассажир! ДАЧНИК. Дачник, любящий океан… Плюнуть!

_____

Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку, выбивает из стихов, — вставший Nibelungenhort {174} — легко справиться?! Ему — не нужно. Мне — больно. Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней. Глубина наклона — мерило высоты. Он глубоко́ наклонился ко мне — м<ожет> б<ыть> глубже, чем… (неважно!) — что́ я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — ВСЕ — КАК МЫ.

 {175}

Само пришло, двустишием, как приходит все. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.

Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.

_____

О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что всё та́к. Не залижи, — ВЫЖГИ рану! «Вкусих мало меду» [850] — помнишь? Что —́ мед!

_____

Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке, — все, все в тебя, в твою огромную реку (не хочу — море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.

М.


St. Gilles, 25 мая 1926 г., вторник

Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом [851]. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходит (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).

Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить ТВОЕГО СОБЫТИЯ в собственный случай {176}. Не быть ниже себя. Суметь не быть.

(Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся! Оборот Орфея — дело рук Эвридики. («Рук» — через весь корридор Аида!) Оборот Орфея — либо слепость ее любви, невладение ею (Скорей! скорей!) — либо — о, Борис, это страшно — помнишь 1923 год, март, гору, строки:

Не надо Орфею сходить к ЭвридикеИ братьям тревожить сестер — [852]

Либо приказ обернуться — и потерять. Все, что в ней еще любило — последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь'?

——— …С бессмертья змеиным укусомКончается женская страсть!
Перейти на страницу:

Все книги серии Цветаева, Марина. Письма

Похожие книги

Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов
Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов

Перед читателем полное собрание сочинений братьев-славянофилов Ивана и Петра Киреевских. Философское, историко-публицистическое, литературно-критическое и художественное наследие двух выдающихся деятелей русской культуры первой половины XIX века. И. В. Киреевский положил начало самобытной отечественной философии, основанной на живой православной вере и опыте восточно-христианской аскетики. П. В. Киреевский прославился как фольклорист и собиратель русских народных песен.Адресуется специалистам в области отечественной духовной культуры и самому широкому кругу читателей, интересующихся историей России.

Александр Сергеевич Пушкин , Алексей Степанович Хомяков , Василий Андреевич Жуковский , Владимир Иванович Даль , Дмитрий Иванович Писарев

Эпистолярная проза
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.
Все думы — о вас. Письма семье из лагерей и тюрем, 1933-1937 гг.

П. А. Флоренского часто называют «русский Леонардо да Винчи». Трудно перечислить все отрасли деятельности, в развитие которых он внес свой вклад. Это математика, физика, философия, богословие, биология, геология, иконография, электроника, эстетика, археология, этнография, филология, агиография, музейное дело, не считая поэзии и прозы. Более того, Флоренский сделал многое, чтобы на основе постижения этих наук выработать всеобщее мировоззрение. В этой области он сделал такие открытия и получил такие результаты, важность которых была оценена только недавно (например, в кибернетике, семиотике, физике античастиц). Он сам писал, что его труды будут востребованы не ранее, чем через 50 лет.Письма-послания — один из древнейших жанров литературы. Из писем, найденных при раскопках древних государств, мы узнаем об ушедших цивилизациях и ее людях, послания апостолов составляют часть Священного писания. Письма к семье из лагерей 1933–1937 гг. можно рассматривать как последний этап творчества священника Павла Флоренского. В них он передает накопленное знание своим детям, а через них — всем людям, и главное направление их мысли — род, семья как носитель вечности, как главная единица человеческого общества. В этих посланиях средоточием всех переживаний становится семья, а точнее, триединство личности, семьи и рода. Личности оформленной, неповторимой, но в то же время тысячами нитей связанной со своим родом, а через него — с Вечностью, ибо «прошлое не прошло». В семье род обретает равновесие оформленных личностей, неслиянных и нераздельных, в семье происходит передача опыта рода от родителей к детям, дабы те «не выпали из пазов времени». Письма 1933–1937 гг. образуют цельное произведение, которое можно назвать генодицея — оправдание рода, семьи. Противостоять хаосу можно лишь утверждением личности, вбирающей в себя опыт своего рода, внимающей ему, и в этом важнейшее звено — получение опыта от родителей детьми.В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Павел Александрович Флоренский

Эпистолярная проза