Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Мысль о том, что смерть каждого человека столь же уникальна и осмыслена, как его жизнь, – одна из излюбленных у Рильке. Эту свою веру Рильке часто выражал в образе созревающего зерна[289]. Вот почему вполне адекватно, что в процитированных выше словах Цветаевой о потусторонности России глагол зрел имеет двойной смысл: инфинитивная форма зреть означает как созревать, так и созерцать; субъектом при глаголе в первом случае оказывается свет, во втором – имплицитный кто. Таким образом фраза «Тот свет на этом / Зрел» говорит одновременно и о пророческом провидении поэтом иного мира в этом, и о вызревании того мира внутри этого. Вполне возможно, что этот эффект – следствие сокровенной переклички с верой самого Рильке в неразрывность двух этих смыслов, которую Цветаева, по-видимому, разделяла.

«Новогоднее» может быть достаточно полно проанализировано просто на материале его рифм. Рифма, сама природа которой реализует ту метафизическую задачу воссоединения противоположностей, которую ставит перед собой Цветаева в этой поэме, служит не только метафорой ее отношения к умершему Рильке, но также кодом, воплощающим тождество поэзии и смерти поэта: «Райнер, радуешься новым рифмам? / Ибо правильно толкуя слово / Рифма – чтó – как нé – целый ряд новых / Рифм – Смерть?» Переосмысливая в «Новогоднем» смерть Рильке, Цветаева одновременно заново оценивает силу поэтических приемов, прежде всего рифмы. В соответствии с этим новым пониманием, смерть приходит тогда, когда исчерпаны все возможности земного поэтического языка: «Нéкуда: язык изучен». Ответ смерти на «изученность» жизни – новое, проницающее, многократное эхо (звучность/созвучие), сменяющее обычную, бинарную рифму; именно этот метафизически освобождающий резонанс Цветаева имитирует в звучной акустике «Новогоднего».

К 1926 году Цветаева начинала подозревать, что достигла предела лирических возможностей и в своей собственной поэзии. После 1925 года поток лирических стихотворений резко сократился и никогда уже не набирал прежней мощи. Обращение к жанру поэмы, как это описывает она сама, явилось результатом потребности в сложной лингвистической задаче, сходной с той, которую, как ей кажется, решал умирающий Рильке: «Даю ее <книгу стихов «После России», составленную из стихотворений 1922–1925 гг. >, как последнюю лирическую, знаю, что последнюю. Без грусти. То, что можешь, – не дóлжно делать. Вот и все. Там я всё могу. Лирика <…> служила мне верой и правдой, спасая меня, вывозя меня – и заводя каждый час по-своему, по-моему» (6: 272–273). Место, где никогда не пели «соловьи» (т. е. поэты), достигнутое Рильке через смерть, также и для Цветаевой означает новое творческое начало (в «Новогоднем»), тотальное переосмысление поэтического акта, – это девственный ландшафт воображения, где, впервые в жизни, она обретает истинного товарища:


Сколько мест <…> – именно наших


И ничьих других! Весь лист! Вся хвоя!


<…> что – мест! а месяцев-то!


А недель! А дождевых предместий


Без людей! А утр! А всего вместе


И не нáчатого соловьями!



Создавая «Новогоднее», Цветаева, следуя за Рильке, соучаствует в его метафизическом преображении и таким образом получает возможность, сама оставаясь среди живых, достичь страстно желаемого ею освобождения от пут земного языка.

Это освобождение достигается в «Новогоднем» не только посредством грамматических оксюморонов, цикличной риторической структуры и рифм, раскрывающих новые и оживляющих забытые смыслы бытия, но и решительными, отважными метафорами, которые с волшебной легкостью, подобно блистающей межгалактической молнии, смыкают края бездны, лежащей между бытием и небытием. Пожалуй, самая мощная из развернутых метафор, к которым прибегает Цветаева, актуализируя столь чаемую ею встречу и соединение с ее возлюбленным Рильке, – это образ двух нематериальных бокалов, со звоном сдвигаемых в метафизическом новогоднем тосте:


Через стол, необозримый оком,


Буду чокаться с тобою тихим чоком


Сткла о сткло? Нет – не кабацким ихним:


Я о ты, слиясь дающих рифму:


Третье.



Воображаемый звон бокалов реализуется в процитированных строках звяканьем ее поэтической речи, переполненной взрывными согласными и аффрикатами: чокаться, чоком, сткла, сткло, кабацким. Звенящая речь, в свою очередь, делает возможным взаимный «чок», – слияние двух местоимений, я и ты, – представляющее собой триумф бескомпромиссного поэтического поиска Цветаевой – поиска освобождения от пола через любовь[290]. Это триумфальное «чоканье» двух поэтов через провал смерти тем мощнее и разительнее, что оно происходит в контексте «поминального» текста, – вопреки русской традиции, согласно которой на поминках обязательно пьют, не чокаясь. Осознанное нарушение Цветаевой этого культурного запрета является дополнительным свидетельством оптимистической трансгрессивности ее поэтического прозрения в «Новогоднем». Соединяясь посмертно с Рильке через поэзию, она поднимается в воображении поверх всех барьеров.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука