Возможность развязать гордиев узел судьбы обнаружилась в осознании ею синонимичности любви и смерти. Этим осознанием растворяются все границы, разделения и физические условия. Ночные полушария бессонного, творческого мозга женщины-поэта – это и безграничная космическая сфера полноты космоса Рильке, ибо она мысленно охватывает всю бесконечность: «…ночь, которой чаю: / Вместо мозгового полушарья – / Звездное!» Эта бесконечность кривых, соединяющих индивидуальные сознания, – кривых, на самом фундаментальном уровне окружающих друг друга, окружаемых друг другом, – представляет собой прекрасную замену бесконечному линейному регрессу внешних образов внутри зеркального коридора, изображенному в «Попытке комнаты», где безнадежно разделены слепо отражающие друг друга «я» и «другой». В «Новогоднем» Цветаева волшебно длит свое существование в просторе космоса умершего Рильке; а существование Рильке продлевается в просторе сознания Цветаевой. Ее способность абстрагироваться от себя самой и видеть собственное «я» как бы издалека, с точки зрения Рильке репрезентирует их духовное слияние; этой же цели служит бытовой, интимный, почти кокетливый тон, в котором она обращается к умершему поэту[291]
.Круги, совершаемые Цветаевой в «Новогоднем», избавляют ее от мучительного чувства неполноты, всегда отягощавшего ее поэтику. Теперь не остается сомнений в том, что в жизни она, как и другие поэты, – лишь «отсвет» своего истинного «я»:
Из всего
Наш был, как мы сами только отсвет
Нас, – взамен всего сего – весь
Головокружительная грамматическая, синтаксическая и семантическая сложность этих строк выявляет их смысл: сущность поэзии невозможно выразить на человеческом языке, в той же мере, как и поэт не может быть воплощен в человеческом образе. Цветаева как бы обращается не к реальной аудитории, а к воображаемой, гипотетической – то есть к одному лишь Рильке, точнее, к его всеязычной душе. Ее союз с перешедшим в потусторонность Рильке – это, собственно, не союз с неким «другим», но союз с «инакостью» как таковой, – со всеми неосуществленными стремлениями и возможностями, заключенными в ее душе. Рильке – это все и ничто: он – смерть и Целое, истинный дом Цветаевой, место ее целостности, где она наконец получает подтверждение своего поэтического предчувствия («
Как в реальной жизни Цветаева – лишь «отсвет» всеобъемлющего «света», царящего на «том свете»[292]
, так и в области звучания она – лишь эхо полноты подлинного звука, который и является ее потусторонней ипостасью. Рильке в своем пути уже достиг этой области подлинного звучания, и она поздравляет его с этим: «С новым звуком, Эхо! / С новым эхом, Звук!». Два возможных подтекста этих строк позволяют лучше понять их смысл. В стихотворении Пушкина «Эхо» состояние одиночества – неизбежное следствие поэтического дара, – метафорически представлено в образе поэта как эха, способного ответить на любой прекрасный звук, но не получающего «отзыва» на свое поэтическое высказывание: «На всякий звук / Свой отклик в воздухе пустом / Родишь ты вдруг. <…> Тебе ж нет отзыва… Таков / И ты, поэт!» Во втором подтексте цветаевских строк, греческом мифе об Эхе и Нарциссе, влюбленный в самого себя Нарцисс не обращает внимания на снедаемую любовью нимфу Эхо, которая угасает в пещере, пока от нее ничего не остается кроме голоса. Только в смерти Рильке «Эхо» и «Звук» – возлюбленный и любящий, поэтическое «я» и земное, «я» и «другой» – вновь обретают первоначальное единство. Циклические новогодние приветствия Цветаевой, обращенные к Рильке, свидетельствуют как о новой целостности, уже не разделенной надвое, так и о тотальной автореферентности. Два полукруга повторяющегося союза