Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Осознание страшной диалектики рождения и смерти воплощено в стихотворении игрой слов лоно / ложе: «Природы – на лоно, природы – на ложе». Аналогичным образом гранит надгробий соседствует с материнским молоком, а узы близости (сплетенные руки любовников) – приравниваются к сложенным рукам трупа: «Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке, / Сплетаются руки на вечные веки». Руки здесь, как и в заключительной строке стихотворения «Обнимаю тебя кругозором…», символизируют физическую страсть; это – контраст к красноречивому жесту бесплотных рук Рильке в финале «Новогоднего».

Неподвижности сексуального удовлетворения Цветаева всегда предпочитала динамизм мучительного желания. Спрессовывая в «Пещере» сплетенные руки двух любящих – «я» и «другого» – в образ единственного, навязчиво замкнутого в себе трупа, она сигнализирует о произошедшем в ее сознании замещении гипотетического рая любящих, к которому она, казалось бы, некогда стремилась, вневременным и безвыходным адским кругом, которому она открыто отдает предпочтение: «Чтоб в дверь – не стучалось, / В окно – не кричалось, / Чтоб впредь – не случалось, / Чтоб ввек – не кончалось!» Теперь осуществление желания было бы равносильно для Цветаевой духовной гибели; дабы предотвратить эту катастрофу, неминуемо уничтожившую бы ее поэзию, она отнимает у своего возлюбленного всякий шанс стать для нее реальным. Подобно паучихе «черной вдове», убивающей самца на корм паучатам, Цветаева для насыщения своих стихов должна уничтожить потенциального возлюбленного. Этой модели она следовала и раньше – но теперь, когда ей открылся весь ужас своего положения, даже такой победы уже не достаточно: «Но мало – пещеры, / И мало – трущобы!»

Два следующих стихотворения «Стихов сироте» образуют пару; оба заканчиваются одной и той же труднопроизносимой, подобной скороговорке, гипнотизирующей строкой: «Любимый! желанный! жаленный! болезный!», и в обоих для выражения крайней степени испытываемого ею отчаяния Цветаева прибегают к предельным образам. Она признается, что любит Штейгера на льдине, на мине, в Гвиане (французской колонии, где содержались осужденные преступники) и в близкой по звучанию Геенне (в аду). Она его желает и жалеет «последнею схваткою чрева», в коросте болезни, с кладбищенского погоста. Ее желание – это жадность скелета, от которого остались «лишь зубы да кости». Иными словами, она любит Штейгера только в крайности; это случайная любовь, кратковременное помешательство, подстегиваемое перспективой неминуемой скорой смерти. Будь у нее хоть какой-нибудь выбор – она бы выбрала другого. Но настали последние мгновения ее жизни, и он – просто последний из длинного перечня неподходящих и недостойных людей, брошенных жизнью на ее путь. Собственно, он едва ли реален, лишь сквозняк, силуэт: «Хилый! чуть-жи́вый! сквозной! бумажный!»

Любовь к нему Цветаевой – это парадоксальный способ примириться с новым для нее состоянием угасания потребности в любви, угасания желания. Никакому аду на земле не сравниться с бездной самопрезирающей любви Цветаевой к Анатолию Штейгеру:


Последнею схваткою чрева – жаленный.




И нет такой ямы, и нет такой бездны —


Любимый! желанный! жаленный! болезный!



Любовь Цветаевой – это, в сущности, глубокая жалость, – скорее к себе самой, чем к Штейгеру. Ее любовь к нему – отражение всей безнадежной неспособности ее души заново поселиться в дряхлом теле, почти уже и не женском. Следствие переживаемого ею телесного отчуждения – крайнее отчуждение также от стихов – состояние духа, раньше для нее просто немыслимое. Эта жуткая логика изображается в стихотворении поразительным, стенографически сжатым, чуть ли не пунктуационным символом: «От зева до чрева – продольным разрезом». Она разрублена надвое по самой середине (по хребту), от рта до чрева. Отверстый исток женского поэтического творчества соединяется с отверстием женского биологического деторождения рифмой (зева / чрева) и общей продольной раной. В отличие от столь мучившего ее ранее горизонтального, по пояс рассекающего разъединения бесполой, как она думала, души и женского тела, теперь тело и душа, соединившись, образовали непреклонно вертикальную ось, вокруг которой она бесконечно вращается. Чтобы вырваться из этого круга, необходимо выйти и из тела, и из души.

На фоне самоуничижительной иронии, горечи и сарказма, пронизывающих весь цикл «Стихи сироте», шестое стихотворение цикла можно считать своего рода исключением. В нем Цветаева трогательно пишет о своем искренне нежном чувстве к Штейгеру и воображает его ответную взаимную реакцию на ее отчаянную потребность в близости; впрочем, даже здесь эти переживания – на грани патологии («надоба» – «смертная»):


Наконец-то встретила


Надобного – мне:


У кого-то смертная


Надоба – во мне.




Что́ для ока – радуга,


Злаку – чернозем —


Человеку – надоба


Человека – в нем.



Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука