Здесь те же парадоксально освобождающие «тиски» поэтического рабства; та же «тюрьма», которая в стихотворении «Жив, а не умер…» служила метафорой тела. В контексте этого эссе, однако, становится ясно, что то альтернативное «я», которое Цветаева создает в стихах, – это, ироническим образом, тоже разновидность рабства, та же тюрьма, что и отвергаемое этим новым «я» тело. Игрой и вымыслом является не только жизнь, но и поэзия; сила слова не способна вывести поэта в область абсолюта. Таким образом, в эссе «Искусство при свете совести» углубляются те сомнения, которые были у Цветаевой в стихотворении «Жив, а не умер…»; более основательным становится и осознание той реальной, человеческой цены, которую она заплатила (и продолжает платить) за свое право быть поэтом, и неудовлетворительность, в конечном счете, той поэтики, которой эти жертвы были принесены.
Поэтические тиски, сжимающие виски Цветаевой, можно соотнести как с неукоснительным, неослабевающим усилием воли и самодисциплины, необходимым для того, чтобы облечь укрощенный поэтический порыв в завершенную форму произведения искусства (такова ее этика поэтического труда[361]
), так и с давлением не отпускающего ее ни на минуту творческого желания, которое она в эссе «Искусство при свете совести» описывает как сводящее с ума беспрерывное чередование поименованных ею по-французски состоянийПоэтому образ «железной маски», которым завершается стихотворение «Жив, а не умер…», заключает в себе еще один, более страшный смысл: сама поэзия – то есть та оболочка из слов, в которой прячется Цветаева, та выдуманная поэтическая персона, которая на бумаге замещает ее подлинную слабую, человеческую, женскую сущность – это грандиозная игра в прятки, в которой она сама себя отыскать уже не может. Маску уже не снять. То, что строка о железной маске расположена за пределами строфической регулярности, говорит о том, что эта маска охватывает и само стихотворение. Результат этот вполне логичен, если вспомнить многочисленные поэтические «манифесты» Цветаевой, утверждавшие мысль о том, что поэзия – это прекрасная ложь. Один из примеров – стихотворение 1914 года «Безумье – и благоразумье…» (1: 233–234), где она объявляет: «Я виртуоз из виртуозов / В искусстве лжи». Этой лжи и этой маски требовала принадлежность Цветаевой к женскому полу и связанная с этим проблематичность ее поэтической субъективности: чтобы стать поэтом, ей необходимо создать для себя альтернативное «я», способное выйти в потусторонность поэтического вдохновения. Таким образом, в самой ее поэтической позиции таился элемент губительного самообмана. Она знает, что придуманной ею альтернативной реальности никогда не стать реальностью истинной. Безжалостно сдавливающая ее лицо железная маска есть, на самом деле, условие ее существования как поэта.
Подобно железной маске, жестокий «станок» в процитированном выше пассаже из эссе «Искусство при свете совести» – это образ безвыходности порочного творческого круга, в котором заключена женщина-поэт. Как слова обусловлены телом, так и тело подвержено влиянию слов: непрерывно вращающийся диск поэтической машины может случайно нанести ущерб, физический или душевный. Тело вторгается в поэзию; слова – это лишь силовое поле, в котором поэт пытается манипулировать своими реальными желаниями, реальными чувствами. В своих рискованных вылазках в область поэзии Цветаева не обрела той идеальной инакости, к которой стремилась. Скорее, она попала в замкнутый круг вечного желания и разочарования, где сексуальное и поэтическое, несмотря на все ее бунтарство, в конечном счете, неразделимы.
В начале эссе «Искусство при свете совести» Цветаева, как кажется, изображает этот ограничивающий ее траекторию круг в положительном свете, напоминающем о кругах в «Новогоднем». Она заклинает нерушимую цельность бытия, доступ к которой способна дать только поэзия:
«Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо все возвращает тебя в стихию стихий: слово.
Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо не гибель, а возвращение в лоно.
Гибель поэта – отрешение от стихий. Проще сразу перерезать себе жилы» (5: 351).