Ахматова-Горенко сосредоточена на собственных автореферентных символах, вся в своей притворной позе. Любовь к другим (будь то множество обожающих ее «спутников и друзей» из первой строки стихотворения или муж поэтессы) служит ей лишь фоном, зеркалом для того, чтобы еще лучше рассмотреть свое ни с кем не соотнесенное, «хлыстовское» «я» (в другом стихотворении цикла Цветаева называет ее «богородица хлыстовская»). «Раненая Муза» из последней строки стихотворения – эмблема этой мазохистской самопоглощенности. Ужасающий хаос стихий (
Изображение Ахматовой сначала как мертвого тела, а потом как статуи в третьем стихотворении ахматовского цикла, «Еще один огромный взмах…», предупреждает об опасности этой поэтической автореферентности. Подразумевается, что Ахматова сознательно превращает себя в объект восторгов, даже поклонения:
Еще один огромный взмах —
И спят ресницы.
О, тело милое! О, прах
Легчайшей птицы!
В воображаемом портрете умирающей Ахматовой нет ощущения внутренней жизни, боли, реальной телесности: ее плоть – не более чем «прах легчайшей птицы», уже отлетевшей. Этот образ разительно контрастирует с «поломанными крыльями» Блока из шестого стихотворения блоковского цикла, «Думали – человек!..», где поэт также изображен Цветаевой на смертном одре. Все стихотворение «Еще один огромный взмах…» имплицитно ориентировано на сравнение со стихотворением о Блоке. В образе мертвого Блока использование христианской образности и отсылки к мотиву воскрешения создают картину невинной жертвы на алтаре поэзии. В случае мертвой красавицы, то есть Ахматовой, Цветаева амбивалентна, замечая черты ангела, орла и беса. (В другом месте цикла об Ахматовой говорится, что ее «краса / Грустная и бесовская»). Переход Ахматовой в потусторонний мир куда легче и глаже, чем мучительное продвижение Блока к смерти; это передается различием в описании глаз двух мертвых тел: глазницы Блока запали («Веки ввалились темные!»), тогда как ресницы Ахматовой все еще трепещут («Еще один огромный взмах – / И спят ресницы»). Блок переживает мучительный переход к бесплотности (темные, ввалившиеся веки говорят о том, что под ними пустые глазницы); тогда как смерть Ахматовой – такая же поза, какой была ее жизнь (тогда ресницы взмахивали, флиртуя, теперь они трогательно затихли). Сами по себе ресницы Ахматовой – образ поверхностности и неуязвимости (они едва могут считаться частью тела и не чувствуют боли; они также непосредственно не участвуют в способности видения, в прямом и переносном смысле, и не препятствуют ей), тогда как веки Блока – это «врата» зрения и путь, ведущий к его душе и уму.
Стихотворение «Еще один огромный взмах…» имеет два основных подтекста – знаменитое пушкинское «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», амбивалентное утверждение поэтом своего поэтического бессмертия, и цикл Ахматовой 1911 года «В Царском Селе», где она, безутешно бродя по лицейским местам, связывает свое поэтическое наследство с наследием Пушкина[111]
. В первом стихотворении этого цикла опыт безответной любви приводит лирическую героиню к самообъективации и ощущению нереальности («теперь я игрушечной стала»); во втором стихотворении тот же прием самообъективации, вообще распространенный в поэзии Ахматовой, приводит к отождествлению лирической героини с поверженной, поврежденной статуей («мой мраморный двойник») и, как результат, к предвидению собственной кончины («Холодный, белый, подожди, / Я тоже мраморною стану»). Однако в последнем стихотворении цикла Ахматова противопоставляет эту «раненую» статую, – столь разительно отличающуюся от долговечного «памятника нерукотворного» Пушкина, – своей памяти о Пушкине и своей способности вернуть его к жизни силой собственного поэтического дара: тем самым она сама имплицитно обретает вечную жизнь[112].В стихотворении «Еще один огромный взмах…» дальновидная Цветаева, отдаляясь от настоящего времени, наполненного влюбленностью в Ахматову, рисует иную картину будущего, что позволяет ей предложить неоднозначную коррекцию присвоения Ахматовой пушкинского наследия:
Часы, года, века. – Ни нас,
Ни наших комнат.
И памятник, накоренясь,
Уже не помнит.
Давно бездействует метла,
И никнут льстиво
Над Музой Царского Села
Кресты крапивы.