Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Посредством этой тактики Цветаева охраняет свое владение пастернаковским не-присутствием в ее жизни, и таким образом отвоевывает для своего воображения полную свободу творить его, как собственную музу, только для себя одной, тогда, там и так, когда, где и как он ей нужен: «Я не скажу, что Вы мне необходимы, Вы в моей жизни необходны, куда бы я ни думала, фонарь сам встанет. Я выколдую фонарь» (6: 230). Этот «фонарь» – излучающая свет сущность Пастернака – есть в то же время светильник Психеи: Цветаева оставляет за собой привилегию в любой момент «выколдовывать» или изгонять своего возлюбленного по своей прихоти; для нее его взаимопроникающие присутствие и отсутствие составляют двуединое условие ее к нему любви. Она спокойно описывает свои воображаемые встречи с ним прошлой осенью на вокзале (опыт, легший в основу стихотворения «Рассвет на рельсах» (2: 159)) и ту легкость, с какой она отрекалась от его присутствия, возвращаясь из мира своей души в телесные границы, к реальной жизни: «Уходя со станции, верней: садясь в поезд – я просто расставалась: здраво и трезво. Вас я с собой в жизнь не брала» (6: 230). Пока длилась ее воображаемая с ним близость, она держала все в тайне: «Рассказываю, потому что прошло» (6: 230). Почувствовав, что Пастернак гораздо меньше, чем она склонен или способен на такое разделение тела и души, она советует ему отдаться писанию крупного произведения: «Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего не станет нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны» (6: 234). Этот совет – создать другую, сугубо духовную реальность как переход к более высокой форме бытия, – напоминает об испытаниях, которые прошла Психея и, кроме того, точно описывает цветаевский творческий проект по отношению к Пастернаку[161].

Несмотря на то, что поначалу Цветаева объявляет о своем намерении приехать к Пастернаку, видимо, развертывающиеся в ее поэтическом сознании уроки мифа о Психее постепенно побеждают желание встречи. Однако в письмах она продолжает бросаться из крайности в крайность. Ее письма к Пастернаку отнюдь нельзя рассматривать как непосредственное выражение мыслей и чувств; в сущности, они представляют собой черновики ее стихов к Пастернаку и поэтому отражают эволюцию поэтической логики. Это объясняет непостижимые, очевидно противоречивые (и, несомненно, изводившие адресата) сдвиги в логике от письма к письму, а иногда и в рамках одного послания. Мифопоэтическая природа мыслительного процесса Цветаевой явно выражена в ее письме от 10 февраля, в предельно противоречивом пассаже, где она одновременно призывает к себе возлюбленного и тем же жестом отсылает его на самые дальние рубежи земли и еще дальше: «А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня – un grand peutêtre, почти тот-свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но: в Россию – окликаю» (6: 232). Здесь Цветаева стягивает, сталкивает полярно противоположные локусы своих мифологических источников. Россия, в рамках ее логики, уравнена и с Аидом, и с олимпийскими заоблачными высотами («тот-свет»), ибо Россия – это одновременно и темная, глухая преисподняя, которая открылась ей в годы революции, и утраченный рай ее детства. В самом процессе артикулирования обращенной к Пастернаку просьбы не бросать ее она вновь осознает необходимость и неизбежность их разделения.

Однако Цветаева прекрасно понимает, что, осуществи она в реальности этот обдуманный акт веры и отказа, она подвергла бы себя огромному метафизическому риску. О ясном осознании этой опасности, которой она как будто легкомысленно играет, свидетельствует то, что свое двойственное отношение к встрече с Пастернаком она соотносит с тем, как некогда колебалась в ситуации возможной встречи с Блоком[162]. Здесь Цветаева, по образцу окруженного чумными кордонами Пушкина – эту параллель она позже проводит в эссе «Искусство при свете совести», – испытывает судьбу, стоически противясь собственному желанию. Возможно, финалом этого противостояния станет ее поражение и утрата счастья, однако при этом будет приобретено нечто более значительное и надежное – доступ к реальности мифа, ощущение равенства со своими божествами (Пушкиным, Блоком и др.) и, как следствие, полноправное вхождение в этот поэтический пантеон. Заканчивая письмо к Пастернаку от 14 февраля, она умоляет: «Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте внимательно!!!), чтобы сквозь Вас – как сквозь Бога – ПРОРВОЙ!» (6: 236; выделено Цветаевой).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука