Это одновременно предупреждение Пастернаку и вызов себе – она готова его потерять навсегда, но не согласна обладать частично, как обладала Блоком. Пастернак, если он станет ее возлюбленным, должен принять роль покорной музы, добровольного проводника ее вдохновения. Отказавшись от собственных желаний, он должен доказать, что у них равной силы воля, равный калибр дара. Он должен быть ее зеркальным отражением, пустым вместилищем ее полноты, принять женскую роль сосуда для ее, по сути, мужской страсти, превратиться в нематериальный пейзаж, сквозь который сможет прорваться поэтический поток ее неудержимого, неудовлетворенного желания. Это, конечно, со стороны Цветаевой безмерный эгоизм – но эгоизм не в обычном смысле слова, ибо требуя от своего возлюбленного согласия на растворение его «я» ради соединения с нею, она совершает аналогичный акт самоотречения. Это стихийный вызов на жизнь или на смерть, брошенный языком поэзии, и она верит, что Пастернак способен понять его лучше всех[163]
. Чужие им не судьи – у них свой, им одним понятный язык и выходящая за рамки обыденности система ценностей и логика. Цветаева ставит на кон не только свое счастье, но и свой дар и едва ли не самую жизнь.В сущности, для осуществления своей претензии на обладание поэтическим гением Цветаева присваивает миф о Психее, переворачивая его традиционную парадигму пассивной, брошенной женщины, которая, как показал Лоренс Липкинг в своем исследовании «Брошенные женщины и поэтическая традиция», является устойчивым тропом на протяжении всей истории поэзии. Липкинг отмечает амбивалентность этой фигуры: «Изгоняемые обретают независимость; абсолютное поражение неотличимо от абсолютной свободы <…>. Женщины, которых более никто не “держит”, несдержанны; они способны на неожиданные, опасные повороты <…>. Жертва или преступница, бессильная или всесильная, <брошенная женщина> может в одно мгновение превратиться из объекта действия в деятеля»[164]
. Цветаева, как в поэзии, так и в жизни тонко манипулирует этой неопределенной границей между активным оставлением и пассивной оставленностью; иногда даже кажется, что она возбуждает интерес Пастернака с единственной целью отвергнуть его в чудовищном акте творческого самоосвобождения. Ибо если Цветаева сможет переиначить традиционную женскую пассивность, отказавшись для этого от романтической идиллии, которой, как принято считать, исчерпывается женская самореализация, значит, она способна и вырваться из судьбы, предопределенной ее гендерной принадлежностью, – судьбы музы мужчины-поэта, – и стать независимым творческим субъектом. В процессе этого превращения она, страшась стать второстепенной фигурой, старается вытолкнуть на периферию Пастернака. Цветаева прямо признается ему в своих опасениях: «Я былаПеремена перспективы (вместо оставления пассивного объекта, т. е. той, которую бросают, – отрешение активного агента, т. е. той, которая бросает) – структурирует стихотворение Цветаевой «Не надо ее окликать» (2: 161). Имплицитно накладывая мифический образ Эвридики на фигуру Психеи, Цветаева отделяет себя от собственного, направленного на Пастернака желания, проецируя свое желание на него и упрекая его за то, что он манит ее к себе, в сторону от избранной ею одинокой стези. Интересно, что здесь перед нами ничто иное, как поэтическая трансформация ситуации из ее писем к Пастернаку, где решение о том, встречаться ли им, принимает исключительно Цветаева («…я бы не окликнула. Но: в Россию – окликаю» (6: 232)):
Не надо ее окликать:
Ей оклик – что охлест. Ей зов
Твой – раною по рукоять.