Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Сексуально алчущая, «ненасытная» Федра и духовно алчущая Психея оказываются не противоположными, а взаимодополняющими аспектами парадоксальной женской сущности. Ненасытность Федры напоминает самоосуждающее описание Цветаевой самой себя в другом стихотворении: «Ненасытностью своею / Перекармливаю всех!» (1: 567)[173]. Цветаева как будто колебалась между уверенностью в том, что тело – это лишь «стена», скрывающая душу, и противоположной верой в то, что сексуальная близость есть необходимое средство духовной близости; на разных этапах своей жизни, с разными возлюбленными, она поступала то по одной, то по другой вере[174]. Однако в ее стихах душа, в конце концов, всегда одерживает победу над телом. Как в поэме «На Красном Коне» Цветаева сражалась со своим всадником/музой, преображая сексуальность – посредством метафор сексуального насилия – в строго асексуальное столкновение душ, так и здесь Федра объявляет своему возлюбленному/наезднику, что хочет броситься в пропасть его духа с высоты своей сексуальной страсти: «Я наездница тоже! Итак, с высоты грудей, / С рокового двухолмия в пропасть твоей груди!» Смысловое различие между множественным и единственным числом слова грудь суммирует всю произвольную, но неумолимую несправедливость пола: одно и то же слово, применительно к женщине, означает «тело», а применительно к мужчине – «душу».

В этом несоответствии – ключевая причина того, почему утверждаемая Федрой связь между сексуальностью и духовностью для Цветаевой в конечном счете ужасна и отвратительна; она решительно стремится уберечь ту особую духовную близость, которую чувствует к Пастернаку. Всякое сексуальное отношение неизбежно переведет ее, женщину, в категорию телесного – и платой будет утрата духовного равенства с Пастернаком, которым сейчас она обладает благодаря физической дистанции между ними. Таким образом, хотя открытая сексуальная чувственность цикла «Федра» явно противоречит целомудренной преданности Цветаевой просвещенному психейному одиночеству, признание поэта в неукротимости ее обращенного на Пастернака желания парадоксальным образом имеет последствия, обратные ожидаемым. Если раньше она раздумывала о возможности поехать в Берлин для «прощальной встречи», то теперь, после сочинения «Федры», решимость любой ценой сохранить дистанцию между собой и Пастернаком укоренилась гораздо глубже. Она сможет перетерпеть свою тоску и этим проявлением стойкости пересоздаст себя (и его).

Теперь, более не колеблясь, она в течение нескольких дней пишет Пастернаку последнее перед его грядущим отъездом письмо. Первые, без околичностей, прямые слова этого письма: «Я не приеду <…>» (6: 237). Далее она погружается в обсуждение разнообразных бытовых причин, делающих ее поездку в Берлин бессмысленной и невозможной (вероятно, опасаясь огорчить Пастернака; несмотря на свою твердую уверенность в существовании их потусторонней связи друг с другом, Цветаева не без оснований чувствует, что здесь, в этом мире, она часто сбивает его с толку противоречивостью своих сигналов). Она отвлекает его разговорами о визах и семейных обязательствах. Неискренне – чего нельзя не заметить – уверяет, что ее желанию приехать препятствуют исключительно внешние обстоятельства: «Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет» (6: 237). Пытается предупредить все его возможные догадки о своих истинных мотивах, таким образом, в сущности, признавая свою лживость: «<…> не из лукавства (больше будете помнить, если не приду. Не больше – ложь!), не из расчета (слишком буду помнить, если увижу! Все равно слишком – и больше нельзя!) и не из трусости (разочаровать, разочароваться)» (6: 238). Однако снова и снова перебирая все практические резоны, мешающие ей приехать, она – как будто случайно – проговаривается: «Не приеду, потому что поздно, потому что беспомощна, потому что Марк Слоним напр<имер> достает разрешение в час, потому что это моя судьба – потеря» (6: 238). Начиная с этих слов, письмо становится безжалостно честным; остальная его часть, написанная гипербологическим стилем романтической трагедии, представляет собой красочный портрет непокорной Психеи: «Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры!» (6: 239).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука