Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Здесь те же парадоксально освобождающие «тиски» поэтического рабства; та же «тюрьма», которая в стихотворении «Жив, а не умер…» служила метафорой тела. В контексте этого эссе, однако, становится ясно, что то альтернативное «я», которое Цветаева создает в стихах, – это, ироническим образом, тоже разновидность рабства, та же тюрьма, что и отвергаемое этим новым «я» тело. Игрой и вымыслом является не только жизнь, но и поэзия; сила слова не способна вывести поэта в область абсолюта. Таким образом, в эссе «Искусство при свете совести» углубляются те сомнения, которые были у Цветаевой в стихотворении «Жив, а не умер…»; более основательным становится и осознание той реальной, человеческой цены, которую она заплатила (и продолжает платить) за свое право быть поэтом, и неудовлетворительность, в конечном счете, той поэтики, которой эти жертвы были принесены.

Поэтические тиски, сжимающие виски Цветаевой, можно соотнести как с неукоснительным, неослабевающим усилием воли и самодисциплины, необходимым для того, чтобы облечь укрощенный поэтический порыв в завершенную форму произведения искусства (такова ее этика поэтического труда[361]), так и с давлением не отпускающего ее ни на минуту творческого желания, которое она в эссе «Искусство при свете совести» описывает как сводящее с ума беспрерывное чередование поименованных ею по-французски состояний obsession и possession (одержимость и обладание) (5: 366). Это парадоксальное чередование состояний, в сущности, мало чем отличается от хаоса сексуального желания и подчинения, которого Цветаева так боялась и бежала. Даже поэтический язык имеет своим первоначальным истоком телесный опыт; образ висков, символизирующий поэтическую свободу, свидетельствует о том, что «я» заключено в границах тела, – таким образом, поэзия становится очередной разновидностью несвободы. В конечном счете, поэтический язык – те же оковы, что и тело, из которого он произрастает.

Поэтому образ «железной маски», которым завершается стихотворение «Жив, а не умер…», заключает в себе еще один, более страшный смысл: сама поэзия – то есть та оболочка из слов, в которой прячется Цветаева, та выдуманная поэтическая персона, которая на бумаге замещает ее подлинную слабую, человеческую, женскую сущность – это грандиозная игра в прятки, в которой она сама себя отыскать уже не может. Маску уже не снять. То, что строка о железной маске расположена за пределами строфической регулярности, говорит о том, что эта маска охватывает и само стихотворение. Результат этот вполне логичен, если вспомнить многочисленные поэтические «манифесты» Цветаевой, утверждавшие мысль о том, что поэзия – это прекрасная ложь. Один из примеров – стихотворение 1914 года «Безумье – и благоразумье…» (1: 233–234), где она объявляет: «Я виртуоз из виртуозов / В искусстве лжи». Этой лжи и этой маски требовала принадлежность Цветаевой к женскому полу и связанная с этим проблематичность ее поэтической субъективности: чтобы стать поэтом, ей необходимо создать для себя альтернативное «я», способное выйти в потусторонность поэтического вдохновения. Таким образом, в самой ее поэтической позиции таился элемент губительного самообмана. Она знает, что придуманной ею альтернативной реальности никогда не стать реальностью истинной. Безжалостно сдавливающая ее лицо железная маска есть, на самом деле, условие ее существования как поэта.

Подобно железной маске, жестокий «станок» в процитированном выше пассаже из эссе «Искусство при свете совести» – это образ безвыходности порочного творческого круга, в котором заключена женщина-поэт. Как слова обусловлены телом, так и тело подвержено влиянию слов: непрерывно вращающийся диск поэтической машины может случайно нанести ущерб, физический или душевный. Тело вторгается в поэзию; слова – это лишь силовое поле, в котором поэт пытается манипулировать своими реальными желаниями, реальными чувствами. В своих рискованных вылазках в область поэзии Цветаева не обрела той идеальной инакости, к которой стремилась. Скорее, она попала в замкнутый круг вечного желания и разочарования, где сексуальное и поэтическое, несмотря на все ее бунтарство, в конечном счете, неразделимы.

В начале эссе «Искусство при свете совести» Цветаева, как кажется, изображает этот ограничивающий ее траекторию круг в положительном свете, напоминающем о кругах в «Новогоднем». Она заклинает нерушимую цельность бытия, доступ к которой способна дать только поэзия:


«Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо все возвращает тебя в стихию стихий: слово.


Пока ты поэт, тебе гибели в стихии нет, ибо не гибель, а возвращение в лоно.


Гибель поэта – отрешение от стихий. Проще сразу перерезать себе жилы» (5: 351).



Перейти на страницу:

Похожие книги

Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира
Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира

Несколько месяцев назад у меня возникла идея создания подборки сонетов и фрагментов пьес, где образная тематика могла бы затронуть тему природы во всех её проявлениях для отражения чувств и переживаний барда.  По мере перевода групп сонетов, а этот процесс  нелёгкий, требующий терпения мной была формирования подборка сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73 и 75, которые подходили для намеченной тематики.  Когда в пьесе «Цимбелин король Британии» словами одного из главных героев Белариуса, автор в сердцах воскликнул: «How hard it is to hide the sparks of nature!», «Насколько тяжело скрывать искры природы!». Мы знаем, что пьеса «Цимбелин король Британии», была самой последней из написанных Шекспиром, когда известный драматург уже был на апогее признания литературным бомондом Лондона. Это было время, когда на театральных подмостках Лондона преобладали постановки пьес величайшего мастера драматургии, а величайшим искусством из всех существующих был театр.  Характерно, но в 2008 году Ламберто Тассинари опубликовал 378-ми страничную книгу «Шекспир? Это писательский псевдоним Джона Флорио» («Shakespeare? It is John Florio's pen name»), имеющей такое оригинальное название в титуле, — «Shakespeare? Е il nome d'arte di John Florio». В которой довольно-таки убедительно доказывал, что оба (сам Уильям Шекспир и Джон Флорио) могли тяготеть, согласно шекспировским симпатиям к итальянской обстановке (в пьесах), а также его хорошее знание Италии, которое превосходило то, что можно было сказать об исторически принятом сыне ремесленника-перчаточника Уильяме Шекспире из Стратфорда на Эйвоне. Впрочем, никто не упомянул об хорошем знании Италии Эдуардом де Вер, 17-м графом Оксфордом, когда он по поручению королевы отправился на 11-ть месяцев в Европу, большую часть времени путешествуя по Италии! Помимо этого, хорошо была известна многолетняя дружба связавшего Эдуарда де Вера с Джоном Флорио, котором оказывал ему посильную помощь в написании исторических пьес, как консультант.  

Автор Неизвестeн

Критика / Литературоведение / Поэзия / Зарубежная классика / Зарубежная поэзия