Здесь ясно слышен ужас: боязнь вспомнить (что именно — она не уточняет) относится уже не столько к Гронскому, сколько к собственному глубокому философскому и психологическому кризису. Если она вспомнит тело — все, что ею утрачено, не только тело Гронского, но ту телесность, от которой она всю свою жизнь (не-жизнь) отказывалась ради поэзии — то… что же? Нет никакого «что» — лишь заикающийся, едва заглушаемый ужас этих последних строк, крайняя разреженность стиля, тяготеющая к немоте, — все это говорит о том, что в «Надгробии» Цветаева повествует не только об исчезновении Гронского, но и о собственном.
Зреющее в сознании Цветаевой ощущение безысходного круга, в который замкнулась ее биография и связанное с ним переживание невозвратной утраты составляют содержание как ее переписки со Штейгером, так и посвященного ему поэтического цикла[340]
. В ее обращенных к Штейгеру письмах и стихотворениях туберкулез адресата, подобно смерти Гронского в «Надгробии», в конечном счете служит лекалом для ее размышлений о собственных метафизических дилеммах. Она сама имплицитно это признает, уподобляя физический недуг Штейгера своему духовному:«
Таким образом, обреченность Штейгера — это «пример» и контрастный фон для обреченности самой Цветаевой. Из другого пассажа становится ясно, что Штейгер на самом деле — лишь подставное третье лицо для цветаевского «я»:
«Живите у себя auf der Höhe [на высоте] (как я: — in der Höhle [в пещере]) — прорывайтесь эпизодическими „счастьями“, „жизнью“, — пусть это будут
Здесь роль Штейгера в качестве мужского alter ego Цветаевой подчеркивается параллелизмом между его Höhe (Швейцарские Альпы) и ее самоуничижительным Höhle (пещерой). Адресованный собеседнику совет окунаться время от времени из своего возвышенного уединения в непонятную, чуждую среду «жизни» и «счастья» также имеет мало отношения собственно к Штейгеру и описывает на самом деле ее собственные рискованные психологические траектории. Штейгер служит тут в определенном смысле инструментом автопсихоанализа Цветаевой.
Понимание того, что Штейгер не подходит ей ни как возлюбленный, ни как ученик — даже, пожалуй, и как друг — неизбежно приводит ее к осознанию того, что она «использует» его в эмоциональном и поэтическом эксперименте, который ставит над собой. Этот ее последний эпистолярный роман — тщетная попытка вновь пережить те решающие моменты творческого бытия, которые раньше давали Цветаевой импульс к писательству. Поэтому в письмах к Штейгеру она, с притворной невинностью и искательной, безнадежной страстью, умышленно повторяет темы и мотивы своих писем к Пастернаку и Рильке — иногда вплоть до точных словесных оборотов. Вот, например, она привычно провозглашает превосходство «заочной любви» перед реальной встречей:
«И здесь мы с Вами — воочию и
Вот, отказывается от любви, наколдовывая самому адресату желание близости:
«…
Вот, придумывает воображаемую комнату, дворец Психеи, где они могут увидеться наедине:
«…я бы хотела быть с Вами