Перенесемся теперь к любопытным эпизодам 1920-го и 1921 годов, с которых начали настоящую главу. Вопреки ожиданиям, появление Блока в Москве в мае 1920 года было воспринято Цветаевой не как шанс встретиться лицом к лицу с обожаемым старшим поэтом, но скорее как возможность проверить свою мифопоэтическую гипотезу. Она обращается к Блоку издалека и, исходя из усложненной логики «Стихов к Блоку», воспринимает ею самой предсказанное его равнодушие, столь для нее мучительное, как доказательство верности своей поэтической судьбы. Собственно, Цветаева сама оркеструет эту невстречу с Блоком: как бы ни желала она встречи, богатый символизм невстречи ей нужнее — возможно, и сам Блок уясняет это из ее стихов. Поэтическую правду она переносит в сферу действий в реальной жизни.
Ситуация в отношении Ахматовой не менее сложна. После поэтических трений с Ахматовой в посвященном ей цикле Цветаева в письме, написанном ею Ахматовой в апреле 1921 года, неожиданно цветисто, с театральным пафосом, фанатично объявляет о своем обожании:
«Вы мой самый любимый поэт, я когда-то — давным-давно — лет шесть тому назад — видела Вас во сне, — Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром — „Словеса золотые“, — какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее — обратное!) — и — проснувшись — я знала, что Вы ее напишете.
Мне так жалко, что все это только слова — любовь — я так не могу, я хотела бы настоящего костра, на котором бы меня сожгли» (6: 201).
Как порыв Цветаевой к Блоку (передача ему своих стихотворений через Алю) несет в себе смысл обратный тому, который усматривается в нем поверхностно, так и в этом письме к Ахматовой Цветаева чересчур убедительна: избыточность в выражении любви указывает на двойное дно. Здесь Цветаева опять проявляет свойственный ей гений в оркестровке ситуации: кажется, что она благоговеет перед Ахматовой, однако сама неумеренная восторженность ее слов несет тайный смысл антагонистичности. Ахматова, как и Блок, видимо умела вычитывать тайный смысл под поверхностью явного и потому воздержалась от ответа Цветаевой в том же ключе, таким образом давая Цветаевой возможность следовать своей собственной одинокой поэтической стезей.
Мне кажется, что, сочиняя циклы Блоку и Ахматовой, Цветаева еще не до конца осознавала пугающе систематические ходы этого механизма, как не понимала и того, что истинной ее заботой в этих циклах было не прославление своих поэтических «возлюбленных», а прояснение собственных склонностей и потребностей в области вдохновения. Осознание это, как я предполагаю, пришло к ней лишь постепенно, со временем. Цветаева неоднократно настаивала на важности хронологии; в автобиографическом эссе «Мой Пушкин» она описывает как, взрослея, обретает способность формулировать то, что раньше лишь чувствовала интуитивно. Чаще всего это интуитивное знание относится к ее собственному поэтическому призванию: «Это я сейчас говорю, но
О переоценке Цветаевой значения этих циклов свидетельствует то, что для републикации в новом сборнике, «Психея» (Берлин, 1923), она их переработала и переименовала. Оригинальные названия-посвящения циклов, «Стихи к Блоку», «Ахматовой» — не более чем указание на их реальный повод; первоначальный толчок к написанию этих стихотворений лежал в сфере чувств. Из этого зерна, полного эмоций, чувственности, страха, желания (поцелуй, который Цветаева предлагает Блоку, и сердце, которое предлагает Ахматовой в конце первого стихотворения каждого из циклов), вырастает сложное исследование определенной духовной, поэтической задачи. Несколько лет спустя, задним числом, Цветаева осознает внутреннюю связность своих ранних циклов, их философское единство. Теперь она способна дать этому единству — этой проблеме, с которой она мучилась и боролась пять лет тому назад, — имя: