С обретением Цветаевой полного сознания своей безграничной поэтической мощи возникает новое спокойствие, задающее тон остальной части цикла. Вера в духовный союз с возлюбленным приходит к ней как будто из иного мира, подобно тому, как волхвы приносят свои дары младенцу Иисусу только с наступлением ночи, скрывающей видимый мир: «Час, когда вверху цари / И дары друг к другу едут». Как в стихах к Блоку Цветаева соотносила поэтическую трансценденцию с периодами сумерек, рассвета и заката, так и здесь наступление ночи является тем моментом, когда начинает работать новое, самопорождающее вдохновение поэта:
«Умыслы» — так Цветаева первоначально собиралась назвать сборник, впоследствии получивший заглавие «После России». Траектория круга, которую описали ее «умыслы», связана не только с ее личным одиночеством и замкнутостью ее поэтики, но и со сложной системой внутренних (интратекстуальных) связей сборника в целом. Даже в стихах, обращенных, скорее всего, не к Пастернаку, а к другим возлюбленным (прежде всего, к Абраму Вишняку и Александру Бахраху), используются те же темы, образы, звуки и слова, что и в стихах к Пастернаку; в определенном смысле, эти стихи тоже обращены к нему — ибо он для Цветаевой все и ничто, архетип, образ ее музы, которая и есть ее истинный, неизменный возлюбленный.
Итак, мы видим, что в стихах Цветаева создает независимый, самодостаточный, свободно выбранный мир: истинное ясновидение приходит к ней только тогда, когда она намеренно слепым взглядом проникает за границы физического. Ценой, которую она платит за эту трансценденцию, снова и снова становится фрагментация и тела и языка:
В этом состоянии своевольной фрагментации, срыва голоса, и состоит секрет пронзительно-щемящей лирической мощи Цветаевой. Необуздываемое желание удержать Пастернака изгоняется ею на периферию ее тайных помыслов и остается невысказанным; голос ее в этом сверхчеловеческом усилии горестно срывается, выходит из берегов поэтической строки и уносится прочь в сокрушительном эллипсисе:
В поисках верного обозначения для своего утраченного возлюбленного Цветаева прошла стадию «брата» и «друга» и теперь осознала истинную его природу: он — «гость» для нее, «гостьи». Вот как в письме Пастернаку, написанном три года спустя, она определяет свою психейную сущность в противопоставлении с «домохозяйкой» Евой: «Стреляться из-за Психеи! Да ведь ее никогда не было (особая форма бессмертия). Стреляются из-за хозяйки дома, не из-за гостьи» (6: 264). Оба, Цветаева и Пастернак, — гости, бесплотные души, потусторонние существа, лишь временно пребывающие на этой земле[191]
. Поэтому ее скорбь о его отсутствии имеет потустороннюю природу и не может быть заключена в рамки поэтической строки или строфы. Вот почему последняя строка, с анжамбеманом, подобно Атлантическому океану, выплескивается из берегов ввысь — в небо, до звезд. Здесь важен выбор определения: «Атлантический» не просто передает идею бурной громадности, но и заставляет вспомнить Атланта, древнегреческого бога, держащего на своих плечах мир, а также Атлантиду (атлантами называют и жителей Атлантиды), мифический утонувший континент[192]. С отъездом Пастернака вся вселенная Цветаевой то ли рушится, то ли тонет, то ли ширится.Хотя поэтическое общение с Пастернаком помогает Цветаевой избежать фрагментации и ограничений, накладываемых физической реальностью, она все же переживает фрагментацию иного рода — ибо она существует для него даже не как воспоминание, а как набор случайных подобий, нереализованных возможностей, непересекшихся судеб: