Эти мощные строки, с которых начинается заключительное стихотворение цикла «Провода», очень напоминают цветаевское откровение в «Федре» о том, что именно сила женской сексуальности — символически представленная и там, и здесь гороподобной женской грудью, пугающе обособленной от своей обладательницы, — таит в себе угрозу для творческой автономии женщины-поэта. В «Проводах» Цветаевой удается, хотя и ценой страшной человеческой жертвы, избегнуть этой угрозы и создать свой собственный, ни на кого не похожий поэтический шедевр своим собственным, специфически женским, но свободным голосом Психеи. Ей с Пастернаком суждено иметь только одно общее дитя — поэзию, поэтическое вдохновение, — их идеалистический вызов глубокой развращенности реальной жизни: «Недр достовернейшую гущу / Я мнимостями пересилю!». Однако если в стихотворении «Душа» она высокомерно заявляла, что мнимое, воображаемое «я» гораздо более реально, чем фальшивое правдоподобие реальности, то здесь она трезво признает чистую условность своих поэтических фантазий.
Итак, дитя любви Пастернака и Цветаевой — это не существо из плоти и крови, а сама поэзия, дерзко высказывающаяся подчеркнуто физиологичным, если не сексуальным, языком: «Знай, что чудо / Недр — под полой, живое чадо: / Песнь!» (стоит заметить, что здесь Цветаева развивает мысль из стихотворения 1918 года: «Каждый стих — дитя любви» (1: 419), где эта идея имела еще общефилософский, а не болезненно личный характер). На зашифрованном языке ее метафизики это чадо именуется «первенцем»; это дитя определенно мужского пола, что указывает на причастность Цветаевой преимущественно мужской поэтической традиции, в которую она вступает, ликующая и утомленная, как Психея на Олимп. Поэтическое чадо Цветаевой напоминает о ребенке Психеи, рожденном ею после того, как в акте самоубийства она обрела бессмертие. В случае Цветаевой парадоксальная поэтическая затея — освободиться от физической реальности через достижение трансцендентных высот метасексуального удовлетворения — также приводит к утверждению жуткой эквивалентности смерти и поэтического совершенства. Таким образом она метафорически заявляет, что собственная смерть будет ее триумфом, находя опору своей надежде в звуковых совпадениях:
Неземной «дом» Цветаевой этих строк отчетливо противопоставлен сфере домашнего быта, обычному женскому уделу; при этом существительное
По этой неумолимой логике Пастернак в «Проводах» становится величественной эмблемой жестокого произвола и бессмысленности жизни: супругом души, который не может стать супругом плоти. Мука бесконечного ожидания встречи с возлюбленным претерпевает иронический переворот: жизнь, похожая на ад (Аид), приравнивается к бессмысленному, тупому, тяжелому труду и духовным и физическим страданиям, а мир живых оказывается ничем иным, как «архивом» и «Элизиумом калек»:
Соответственно, после длинного перечня мучений, причиняемых жизнью, Цветаева изображает смерть как объект желания (так мстя жизни!), продлевая в то же время мечту о недостижимом оргазмическом восторге ради той боли, которую этот восторг причиняет: «Терпеливо, как смерти ждут / <…> Буду ждать тебя (пальцы в жгут <…>) / <…> Буду ждать тебя (в землю — взгляд, / Зубы в губы. Столбняк. Булыжник). / Терпеливо, как негу длят, / Терпеливо, как бисер нижут». Подобное мантре повторение (а повторяются, возобновляются муки) иллюстрирует состояние отреченной неподвижности, своего рода поэтического транса, которое является характерной для Цветаевой реакцией на большую любовь и большую утрату. Поэзия — плод не выразимого иным образом чувственного голода; освобождающее воздействие поэтического процесса эквивалентно, таким образом, акту самопожирания, в котором поэт метафорически гложет собственную плоть, стремясь приблизить момент смерти: «Терпеливо, как рифму ждут, / Терпеливо, как руки гложут». Совершенство дописанного стихотворения — предвкушение совершенства смерти[194]
.