Однако, как ни странно, за утешением после смерти Рильке Цветаева бросается прежде всего к Пастернаку. Собственно, она находит в смерти Рильке (во всяком случае, в адресованной Пастернаку интерпретации) разрешение на союз с Пастернаком, который в предшествовавшие годы она сознательно и последовательно отвергала: «Его смерть — право на существование мое с тобой, мало — право, собственноручный его приказ такового» (6: 268)[221]
. Этот неожиданный вывод выглядит не столь невразумительным, если вспомнить, что Рильке в письме от 19 августа сам сокрушался, что его присутствие в жизни Цветаевой вытесняет из нее Пастернака: «<…> значит, все-таки мое появление преградило путь его бурному стремлению к тебе?»[222]. Можно даже предположить, что протест Цветаевой против «двух заграниц» Пастернака — это дымовая завеса, скрывающая неловкость от того, что она сама практикует такую же романтическую бифуркацию, в которой обвиняет Пастернака. У нее не хватает сил сбалансировать огромные эмоциональные и творческие траты, которых требует параллельная переписка с двумя идеальными и далекими поэтическими возлюбленными/музами — Рильке и Пастернаком, Швейцарией и Россией. Говоря Пастернаку о необходимости расставания — впрочем, следует, учитывать и версию ревности к его переписке с женой — Цветаева находит способ тактично прекратить эту ставшую слишком изнурительной для нее самой переписку. Как она писала ему в письме от 4 августа: «Прости и ты меня — за недостаток доброты, терп<ения>, м. б. веры, за недостаток (мне стыдно, но это так) человечности»[223].Ее отказ от Пастернака — это также своего рода способ сторговаться с судьбой: возможно, ценой утраты Пастернака она выиграет встречу с Рильке, тем самым вырвав его из объятий смерти[224]
. Именно поэтому тональность ее возобновившейся в июне 1926 года переписки с Рильке не приглушена и не скована, как можно было бы ожидать, знанием о его близкой смерти, а, напротив, еще настойчивее, чем ранее, сосредоточена на желании не только духовного, но и реального, во плоти, свидания с ним. С одной стороны, она таким образом восстает против смертности Рильке, надеясь, что своей верой в реальность его физического существования сможет каким-то образом спасти его от телесного распада. С другой стороны, поскольку Цветаева втайне знает о болезни Рильке, планы встречи с ним приобретают характер игры: ведь всякая возможность встречи иллюзорна и ее одиночеству ничто не угрожает, и Цветаева очертя голову бросается в эту придуманную ею самой фантазию. Мотив встречи составляет рефрен всех ее писем, последовавших за майским перерывом в переписке двух поэтов. Этот мотив сопровождается все большей интимностью интонации, явно свидетельствующей о возрастании желания. Прямота любовной речи Цветаевой воспринималась исследователями переписки как необъяснимая и даже непристойная. Я же полагаю, что эпистолярную возбужденность Цветаевой следует интерпретировать в контексте ее художественного стиля — как свидетельство того, что Рильке вошел в метафизическую экономику ее поэтики, став преемником и крылатого всадника, и Пастернака/Эроса[225]. Аналогичным образом прохладный тон Рильке в его ответах Цветаевой представляет собой функцию его художественного стиля, а не является индикатором уровня уважения или интереса к ней.И все же логическая и эмоциональная многозначность желаний и надежд Цветаевой по отношению к Рильке нередко приводит к запутывающей непоследовательности ее писем. Например, в первом после двухнедельной паузы письме она начинает с того, что отвергает предположение о том, что она чего-то хочет от Рильке, причем делает это в крайне путаных выражениях, где желание быть вместе с Рильке вытесняется настойчивым желанием
«С желаниями я справляюсь быстро. Чего я от тебя хотела? Ничего. Скорей уж — возле тебя. Быть может, просто — к тебе. Без письма уже стало — без тебя. Дальше — пуще. Без письма — без тебя, с письмом — без тебя, с тобой — без тебя.
Такова я. Такова любовь — во времени. Неблагодарная, сама себя уничтожающая. Любви я не люблю и не чту»[226]
.Здесь Цветаева определяет специфику своего отношения к Рильке: он тем ей дороже, чем призрачнее[227]
. Как она намекает, именно мучительное осознание этого факта мешало ей писать ему последние две недели. Однако 14 июня она признается во фразе, не слишком успешно приглушенной скобками (не об этом ли свидетельствует ее пунктуация?), в своей любви к Рильке и желании приехать к нему — на этот раз без околичностей: «Райнер, я люблю тебя и хочу к тебе»[228].