Свято место не бывает пусто. Над могилой Стаховича — прямо там — с ней случается что-то компенсаторное и еще не бывалое. Поздняя пометка для памяти: «16-го марта утром, когда таяло, я, любя Стаховича, решила, чтобы не умереть, любить Волконского. Они жили вместе и на нем — какой бы он ни был — должен быть какой-то отблеск Стаховича».
Решила любить.
Она немедленно написала князю Волконскому письмо с требовательной просьбой высказаться про… старинную Англию. Князь в некотором расстройстве, смежном с гневом, позвонил ей, сообщив о том, что в Англии он был двадцать пять лет назад, три дня, а вообще-то так разговаривать со старыми людьми не след.
Опускаю трубку. Все время говорила нежнейшим голосом, очень спокойно. Он лаял.
На глазах слезы и чувство, что посреди лица — плевок.
…..
В течение недели я всем рассказывала эту историю. <…> А Бальмонт, к<оторо>му я рассказала всю эту историю, спокойно сказал: «Так говорить с женщиной? Это оранг-утанг».
Это был почти дубль ее напористого диалога с Розановым, впрочем, отмолчавшегося в недоумении. Она полагает, что некоторые умные и прекрасные собой старики, глядя на нее, как-то особенно улыбаются. Они думают: «Ты расшвыриваешь себя обеими руками мальчишкам. Этого не надо делать. Твою гордыню («обо мне никто не смеет дурно думать!») они принимают за отсутствие гордости, твой жизненный Пафос — за легкомыслие».
О смерти Стаховича МЦ узнала в гостях у Антокольского, когда они вернулись с воскресной службы в храме Христа Спасителя, под сводами которого странники и бес-поло-безвозрастные старорежимные существа перешептывались: «Погубили Россию». Павлик читал ей программную вещь «Пролог моей жизни», на которую она отреагировала отчужденно: «Оправдание всего». В записной книжке МЦ замечает:
Но так как мне этого нельзя, так как у меня слишком четкий хребет, так как я люблю одних и ненавижу других, так как я русская — и так как я все же понимаю, что А<нтоколь>скому это можно, что у него масштаб
И мучусь этим молчанием.
Можно предположить — начиналось размежевание: Антокольский склонялся к приятию революционного статус-кво. Недавно Павлик прибежал к ней в Борисоглебский с «Двенадцатью» Блока и горящими глазищами, прочел вслух, потряс и подарил эту книгу.
Мариной вдобавок был получен от него еще один прекрасный подарок: настольная записная книжка в картонном переплете, оклеенном «мраморной» бумагой (темно-синий фон с бело-красно-голубыми прожилками). С дарственной надписью: «Марине Цветаевой в день Свержения Императорской Власти в России 1919 март.
У МЦ не было литературного кружка, группы, направления и проч. Волею судьбы и географии она не ходила в питерскую «Бродячую собаку», говоря определенно: «Я — бродячая собака. Я в каждую секунду своей жизни готова идти за каждым. Мой хозяин — все — и никто». «Все» — это, вероятно, Всероссийский союз поэтов, в который она вступила.
Однако московское кафе поэтов «Домино» посещала, в обществе Бальмонта, например. Над вывеской «Домино», угол Тверской и Камергерского, висела еще более крупная вывеска: «Лечебница для душевнобольных».
Однажды, когда МЦ читала стихи в кафе поэтов, ей пришла записка от находящейся там сестры Лёры: пришла тебя послушать и в восторге. Они не разговаривали много лет и на сей раз опять разминулись, как когда-то, когда Лёра, окончив Высшие женские курсы, ушла в провинциальную педагогику и революционные тяготения. Но Лёра в принципе была не так уж и далеко — пройдя учебу в танцевальной школе у Айседоры Дункан, она организовала хореографические курсы в студии «Искусство движения», и ее воспитанники выступали на многих сценах, включая Театр Вахтангова.
Тем ценней и сложней для МЦ роман с театром.