Лето ушло в новое для нее русло: поэмное. Датировка поэмы-сказки «Царь-Девица»: 14 июля — 17 сентября 1920.
Уйти из-под чар блоковских «Двенадцати», наверное, можно было чем-то подобным, с упором на фольклорную просодию, с подземной или очевидной частушечной ритмикой. За эти годы МЦ наслушалась народной речи — на улице, на рынке, на вокзале, на площади, — и эта стихия, в сплаве с афанасьевскими сказками, искала себе форму. Стихи в русском духе она писала давно — недаром Вячеслав Иванов заговорил в посвящении ей в таком же духе: «Под березой белой, что в овраге плачет…». Кстати, в том же размере Есенин позже напишет одно из самых знаменитых стихотворений «Я иду долиной, на затылке кепи…».
О поэме-сказке «Царь-Девица» она скажет в конце года: «русская и моя». Сюжет, вынутый из собрания Афанасьева (№ 232,233), лишь отдаленно похож на первоисточник, где купеческий сын Иван и Василий-царевич активно ищут свою царь-девицу и сражаются за нее.
В центре цветаевской сказки — великанша-волшебница Царь-Девица и молодая Царица, и обе они страстно увлечены Царевичем, узкогрудым красавцем, совершенно равнодушным к той и другой. Его обольщают, он не поддается, ему нужна только музыка, он гусляр. Женская месть Вышеславцеву, не сильно-то и жестокая.
Когда МЦ выстраивает такие лексические ряды: «Изнизу — вдоль впалых щек — / Облак — морок — обморок», становится ясно, откуда ноги растут: Хлебников, его корнесловие. Это не артикулировано Цветаевой, но так оно и есть по факту. Страсть автора — стихия слова, ее подчинение, остальное не так уж и важно.
МЦ многих догнала и обогнала, в том числе здесь совершенно очевиден будущий Высоцкий:
МЦ предвосхищает поэзию подтекстовых намеков в ее советском изводе — Семена Кирсанова («Сказание про царя Макса-Емельяна», 1968) и Леонида Филатова («Сказ про Федота-стрельца, удалого молодца», 1986).
А порой говорит и в открытую:
Сей спор — пародия на плач Ярославны с ее обращением к Ветру, но в данном случае Ветер полон дифирамбов типа «Нет во всей вселенной / Такой откровенной!» и вовсю честит деторождение. Тотчас, без никакого зазора, возникает голос Свет-Архандела, скучно поучающий: «Кто избы себе не строил — / Тот земли не заслужил».
Чуть позже о Марине Цветаевой скажет Валерий Бебутов, театральный режиссер, обращаясь к Мейерхольду: «Что же касается до того, что вы уловили в натуре этого поэта, то должен сказать, что это единственно и мешает ей из барда теплиц вырасти в народного поэта». «Барда теплиц» оставим Бебутову, но в том-то и дело, что МЦ действительно без удержу стремится на тропу народного поэта, лишь этим объясняются ее сногсшибательный напор и словообилие без счету.
Ее поэма-сказка — прямое продолжение ее драматургии. Чуть не все выстроено на диалогах. Царевич отбивается от наседающих на него баснословных дам — Царицы и Царь-Девицы, Царь чегой-то говорит с глубокого перепоя и доходит до прямого аморализма, предлагая жене и сыну случку:
Разброс источников, тем и перекличек широк. Афанасьев со своей сказкой — это ясно, но и Библия задействована. И Фома неверующий («Чтоб не испортил нам смотрин / Неверный разум наш Фомин»), и даже Царь Давид, явственно рифмующийся с Царь-Девицей, поскольку он гусляр, юнец и красавец. Старый как мир сюжет — мачеха, соблазняющая пасынка. Мандельштам в 1915 году сказал: «Я не увижу знаменитой «Федры», МЦ вместо Расина предложила свой вариант вечной коллизии, отыскав нечто похожее в русском купеческом быту. Воистину: «Когда бы грек увидел наши игры…» (Мандельштам).
Объем этой вещи намного превышает возможности содержания. Но автору, только что написавшему с маху несколько пьес, теперь все по силам. В музыкально-ритмическом ключе это кладезь: сказ, раек, частушка, городской романс, народная песня (исходно — «Шумел, горел пожар московский»), плясовой фольклор («— Эй, холопы, гусляра за бока! / Чтоб Камаринскую мне, трепака!»), прямая лирика от себя — тут все есть. Порой захватывает дух: