Это — реакция на книгу "Версты". Выпуск I, где несколько стихов 1916 года обращены к нему, Мандельштаму, "божественному мальчику", "странному, прекрасному брату", которому московская "сестра" "дарит" свою столицу… Мандельштам, отнюдь не по-мужски, словно за что-то мстит Марине Цветаевой. И, по иронии судьбы, подхватывает "эстафету" Брюсова, тоже недавно осудившего книгу Цветаевой за другие "Версты". Впрочем, комментарии здесь излишни, так же как бесполезны гадания о том, увидела ли когда-нибудь Цветаева эту статью…
Что же до России (не журнала, а страны), то она, Россия, родина, была неотторжима от Цветаевой, — позднее она скажет об этом неповторимыми словами в прозе, а сейчас, в октябре 1922, говорит в пронзительных строках:
Уединение в чешских деревнях не мешало Марине Цветаевой быть, что называется, на виду в русской эмигрантской литературной жизни. После приезда в Берлин, только до конца 1922 года ее произведения появились в берлинских "Сполохах", "Эпопее", "Голосе России", "Русской мысли", в рижском "Сегодня", парижских "Современных записках", пражской "Воле России". Как только в Берлине вышла "Царь-Девица", на книгу появились отклики, вполне благожелательные. Поэма, отзывался один из рецензентов, "написана изумительным русским языком, чрезвычайно талантливо построена, с прекрасным ритмом, меняющимся в зависимости от повествования" ("Накануне", 1922 г., 9 декабря; подпись: Е. Ш.). Роман Гуль хвалебно отозвался о книге "Версты" (стихи 1917–1921 гг.), он назвал Цветаеву "поэтом с большим голосом" ("Новая русская книга", 1922 г., N 11–12).
С Гулем Цветаева связывала в конце 1922 года надежду на печатание своих вещей — в предполагаемом, но так и не осуществившемся сборнике "Железный век". Независимо от литературных дел, Цветаева чувствовала к этому человеку расположение, — да и сам Гуль вспоминал впоследствии, что с Мариной Ивановной отношения у него сразу сложились дружеские и что говорить с ней было интересно обо всем: о жизни, о литературе, о многом. Дружба Марины Ивановны с Эренбургом к тому моменту дала трещину, с Вишняком ("Геликоном"), оказавшимся, как она считала, невнимательным и необязательным, — тоже; в Гуле она чувствовала опору. "Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше — в любви, — писал он. — Этого она везде и всюду душевно искала и была даже неразборчива, желая душевно полонить всякого". Такой оттенок, пожалуй, и в самом деле улавливается в письмах Цветаевой к Гулю, полных доверительности и одновременно требовательности: быть в курсе ее дел, исполнять ее просьбы, — например, обнародовать в печати поправки к "Царь-Девице", послать книгу в Москву Пастернаку, выправить корректуру ее стихов и тому подобное.
Двенадцатого декабря Марина Ивановна писала Гулю: "…кончаю большую вещь (в стихах), к<отор>ую страстно люблю и без к<отор>ой осиротею. Пишу ее три месяца".
Дело было в том, что весь конец года Цветаева работала над поэмой "Мо'лодец" (на сюжет сказки Афанасьева "Упырь"). Подробный план ее, как мы помним, был написан еще в Москве.
"Мо'лодец" — едва ли не самая грандиозная поэма Цветаевой, — Марина Ивановна называла ее "лютой" вещью. В ней — зерна будущих выдающихся цветаевских творений: "Поэмы Конца", поэмы "Крысолов", трагедий "Тезей" ("Ариадна") и "Федра", — поэтому необходимо остановиться на поэме подробней
[65].