Это Цветаева пишет о "Темах и вариациях", которые только что получила от Пастернака с надписью: "Несравненному поэту Марине Цветаевой, "донецкой, горючей и адской" от поклонника ее дара, отваживающегося издать эти высевки и опилки и теперь кающегося". Сам он в тот момент (конец января, февраль, начало марта) в Берлине, куда приехал с женой, которая ждет ребенка. По-видимому, Марине Ивановне неясно, следует ли ей хлопотать о поездке в Берлин. В начале марта до нее доходят слухи о том, что Пастернак собирается уезжать домой; она предпринимает запоздалые хлопоты о визе; выясняется, что ее поездка в Германию затруднительна, если не невозможна, — и вот уже включается творческая фантазия: она пишет Пастернаку большое литературное письмо, смысл которого — несовместимость быта и бытия, обреченность поэтов на невстречу и одновременно мечта о встрече… на земле Гёте, в Веймаре. Это письмо — о любви, о безмерности чувств: "…я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. — Как через сто лет! — Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия. Господи, все дни моей жизни принадлежат Вам! Как все мои стихи" — это слова из письма от 9 марта и тем же числом помечена надпись на книге "Ремесло":
"Моему заочному другу — заоблачному брату — Борису Пастернаку".
И еще Цветаева посылает Пастернаку стихотворение о Поэте — эмигранте в мире сем, о "боге в блудилище" жизни, о существе "лишнем и вышнем". Оно написано в феврале, когда Цветаева после перерыва (ибо писала "Мо'лодца" и "Кедр") вновь вернулась к лирике. Тайнопись, иносказание — таковы теперь ее главные приметы. Душа поэта — неуловимая "летчица", вольная, "не задушенная тушами" лиц и вещей.
Казалось бы, этой душе, некупленной и свободной, должен быть близок шекспировский Гамлет с его неустанно бьющимися мыслью и совестью. Но у Цветаевой все всегда о двух концах. Ее лирическая героиня, преображенная в потерявшую рассудок Офелию, прозревает, а прозрев — презирает этого "девственника, женоненавистника, вздорную нежить предпочедшего" — живой любви. Более того: она защищает Королеву, оправдывает ее, и тем сильнее презирает принца датского с его бесплодными умствованиями:
Такова была Марина Цветаева — в великих противостояниях черт своей шекспировской натуры.
…Пастернак уезжал 18 марта, — Цветаева знала об этом из его письма. Она попросила его взять в Берлине у Геликона экземпляры "Ремесла" для сестры Анастасии и Антокольского, а также умоляла вчитаться в "Переулочки". "Фабула (связь) ни до кого не доходит… слышат только шумы, и это для меня оскорбительно… мне нужно и важно знать, как — Вам", — писала она 10 марта.
Одновременно она писала Роману Гулю в Берлин и просила купить для Пастернака "Разговоры с Гёте" Эккермана и портрет старого Гёте; в этом была романтическая попытка все же "наколдовать" их с Пастернаком встречу, осененную духом великого германца.
А Борис Леонидович, в душе которого по многим причинам не было покоя и, естественно, "настроя" на цветаевскую волну, ответил Марине Ивановне в день отъезда, с вокзала, что стихов до Москвы читать не может, а также просил не писать ему, пока он сам не напишет. А следующее письмо написал ровно через год, в марте 1924, и ни слова о "Переулочках" в его письме не было. Таково было их первое разминовение, для поэтов, в особенности великих — вещь естественная; к счастью, Марина Ивановна этого, судя по всему, как-то не заметила. Если б в ее сознании возобладала реальность, она, возможно, была бы задета. Но возобладало бытие души поэта, и полились стихи, начатые — знаменательно! — ровно в канун пастернаковского отъезда, 17 марта, — так что его письму "с вокзала" она, видимо, не придала значения.
То было вдохновение, вызванное не самим человеком (вряд ли Цветаева хорошо помнила Пастернака), а, так сказать, исходящей от него эманацией, излучением — от поэта — к поэту. Некие сигналы, на которые другой отзывается всем существом творца вне земного быта, "земных примет"…