Деревья, мы помним, всегда были у Цветаевой одушевленными. Стол — их творение, их "дитя"; он — тоже живое существо, порождение сосны или дуба… Притом Поэт готов охотно "изменить" классическому письменному столу со "всяким": садовым, столовым — "лишь бы не на трех ногах", а также — с любым подобным (подобным внешне, родственным по происхождению!) предметом — "Как трех Самозванцев в браке признавшая тёзка" (Марина Мнишек), будь то просто пень, паперть, "край колодца", лишь бы выдержал "локтевой напор" пишущего…
Деревья были прибежищем поэта от "земных низостей дней"; точно так же стол существовал -
И в окончательном варианте:
И, наконец, стол, письменный стол — последнее ложе поэта на земле:
"Вас" — значит "сытых", богатых, заклятых врагов Поэта, к которым нет ни жалости, ни сострадания: "Вы — с отрыжками, я — с книжками… Вы — с оливками, — я — с рифмами…" Даже смерть не примиряет с ними поэта: "Табачку пыхнем гаванского Слева вам — и справа вам. Полотняная голландская Скатерть вам — да саваном!" У этих "жрущих" душа заменена переваренной (или еще не съеденной) пищей. У Поэта — Психеи — только душа и есть, крылатая душа Поэта. Убийственная финальная строфа:
Анафема пешехода, с его силой широкого шага, — автомобилю и сидящим в нем ("Ода пешему ходу"). Анафема поэта — пресыщенной и равнодушной "черни", которую Цветаева прочно и давно ненавидит. Напомним ее давнюю московскую запись:
"Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь… Толстую руку с обручальным кольцом… юбку на жирном животе… все человеческое мясо — мещанство!"
В оде столу она отводила душу, вряд ли надеясь на опубликование. Из шести стихотворений будет напечатано лишь два…
Сколько за эти прошедшие годы накопилось в ней негодования на всех тех, кто так мало, так вяло, с постоянными напоминаниями помогал… Мы не раз говорили о том, что Марина Ивановна принимала помощь как само собою разумеющееся. Однако не нужно думать, что все было столь просто. Нет сомнения, что иной раз очередное опоздание очередного "иждивения" вызывало в ее душе жгучую обиду — обиду на небрежность более или менее "благополучных" к нищему поэту. С горечью писала она в свое время о Святополк-Мирском (что уж и говорить о супругах Цетлиных?). Мирский с прошлого года находился в СССР; отпали несколько знакомых Саломеи Николаевны; денежные поступления уменьшились. Е. А. Извольская, с которой Марина Ивановна была так дружна два года назад, вернулась из Японии, и их отношения сделались почему-то сложными, на ее помощь рассчитывать стало труднее: "…выяснить ничего невозможно… там, где психика вмешивается в деловое — обоим плохо".
Проходило лето — третье безвыездное, но плодотворное. Цветаева была целиком погружена в работу над "семейной хроникой". Написала, поначалу, небольшой очерк о "дедушке Иловайском", предприняв "раскопки" с самых корней: с первой семьи отца. Следом написала "Музей Александра III" — воспоминания об отце, его любимом детище и деле жизни: Музее изящных искусств, о подвижничестве Ивана Владимировича. То была ее первая дань памяти об отце, скончавшемся ровно двадцать лет назад, 30 августа 1913 года. 1 сентября очерк появился в "Последних новостях". Что же до "Дедушки Иловайского", то "Последние новости" вещь отклонили; в августе Марина Ивановна отправила его в рижскую газету "Сегодня", в которой печаталась мало, и в последний раз — шесть лет назад. Там очерк тоже не взяли. Однако неудача не остановила ее, она полностью находилась под властью своего замысла.
В августе она возобновила эпистолярную дружбу с Верой Николаевной Муромцевой-Буниной. Очередной случай, когда общение с человеком она перевела в область отношений с ним, создав себе его образ, версию. Так, Вера Николаевна еще с 1928 года стала для Цветаевой олицетворением старого мира, и теперь это восприятие еще больше окрепло и усилилось.